Ранний опыт государственного строительства большевиков и Конституция РСФСР 1918 года    7   23836  | Официальные извинения    970   99056  | Становление корпоративизма в современной России. Угрозы и возможности    238   80458 

Грядущее прошлое или настоящее будущее?

1

…Хотя мы не можем поддержать нынешнюю систе-

му, мы можем внести свой вклад в решение о том, по

какой развилке пойдет мир, какого рода новую исто-

рическую систему он построит. Признаем мы это или

нет, вокруг нас кипит борьба за систему-наследника.

Иммануил Валлерстайн

Очень сложно сказать, когда именно это случилось. Рубеж ощути-

мых перемен отсчитывается годами, возможно, парой десятиле-

тий. Можно копнуть и глубже, но это сейчас не принципиально.

Вдруг выяснилось, что наступившая эра, которую как-то уж несправед-

ливо обыденно признали постиндустриальной, явно не отвечает опти-

мистическим ожиданиям своих знаменитых пророков.

Нет, кое-что, конечно, произошло. Но все это происшедшее явно не по-

хоже на ту доктринальную амальгаму, которая предлагала комфорт ный

и компромиссный выход всему спектру противоборствующих идеоло-

гий второй половины XX века. Эмоциональной и концептуальной раз-

рядки не случилось. Хотя трудно не признать, что «капитализм Маркса»

и «капитализм Вебера» в большей мере уже являются объектами «ана-

томического театра», чем неким злободневным переживанием. В любом

случае сегодняшний мир не только выглядит иначе — он чувствует себя

иначе. Тут, пожалуй, самое интересное то, что внешне он вполне опозна-

ваем по всем тем формальным уликам, которые разбросаны в еще вчера

апокрифических трудах Тоффлера и Белла.

Кое-что сбылось. К примеру, действительно, в каком-то смысле слу-

чилось и торжество «нерыночности» в облике победившего производ-

ства неотчуждаемых знаний. Тема «copy-right» и «copy-left» — это теперь

самый любимый концептуальный леденец многих эпигонов «постин-

дустриальной теории». Предсказуемо наметилась и деформация исчис-

лимой стоимости, ее растворение в принципиально неизмеряемых ценностях. Этот сюжет в своей карикатурно-конспирологической ипостаси

кочует в предсказаниях близкого краха всей глобальной монетарной и

кредитно-денежной системы. В какой-то мере обрела реальность вирту-

ализация собственности, давшая активным менеджерам — от распоря-

дителей привокзальных киосков до продвинутых офицеров интернет-

компаний — не только ощущение вовлеченности в некий творческий,

инновационный процесс, но и чувство определенного превосходства

над геральдическими владельцами капитала. Угрюмая социальность со

всей свитой своих неразрешимых конфликтов уступила место конф-

ликтам информационным и культурным, а университеты и в самом деле

приобретают облик автономных производителей знаний, попирающих

своей респектабельностью уже антикварные остовы фабрик и заводов.

Сегодняшний мир выглядит так из любой точки глобального простран-

ства. И он порой кажется себе самому таким — вне зависимости от того,

что три четверти планеты живут, мягко говоря, иной жизнью. Глобальность

современных телекоммуникаций создает всемирно по требляемый образ

именно такой цивилизации. И на экране шиферного кинотеатра в Поли-

незии, и на мониторе планшета торговца секонд-хендом в общем вагоне

поезда «Алма-Ата — Урумчи» современность выглядит примерно так.

Подобная цивилизационная оптика проявляет себя не впервые. Уже

первые обобщения человеческой истории в ее стадиальном воплоще-

нии, начиная с Тита Лукреция Кара, строились на эстафете авангардных

проявлений, а не на прозе той жизни, которая переживалась очередным

большинством человечества. И еще сегодня мы стартуем в цивилизаци-

онной истории с пирамид Египта и руин Иерихона, шумерской клино-

писи, античной Греции, римской цивилизации, хотя все это, безуслов-

но и всегда, могло бы рассматриваться не в облике мейнстрима, а лишь

в качестве периферийных отклонений от некоего разновекторного

пути, по которому двигалось все остальное человечество.

Ну, да дело не в этом. Как раз принципиально то, что даже в евроат-

лантическом эпицентре современной цивилизации ощущения от пере-

живаемой эпохи явно диссонируют с внешними атрибутами победив-

шей постиндустриальности. Недавний глобальный кризис резко усилил

эти чувства, породив невротический дискомфорт не только у аноним-

ных миллионов граждан США, стран Евросоюза и их периферийных

сателлитов, но и поставив в тупик всех без исключения признанных

интерпретаторов происходящего. Постиндустриальный мир оказался —

в сравнении со своим кроваво-неказистым индустриальным предте-

чей — миром, в котором принципиально больше бедности, больше не-

справедливости и, что особенно важно, ощутимо меньше демо кратии.

Таким современный мир видится и давним принципиальным крити-

кам со временного мироустройства — от Иммануила Валлерстайна до

Джованни Арриги, — и таким деятельным идеологическим инсайдерам

современных глобальных процессов, как Джозеф Стиглиц, Жак Аттали,

Джордж Сорос, Доминик Строс-Кан и Джеффри Сакс.

Этот современный мир оказался не просто не таким, каким он видел-

ся из оптимистических 1960-х, прагматично-циничных 1980-х: он вооб-

ще оказался неизвестным и чужим.

Вся интеллектуальная посткризисная прыть глобальных социоло-

гов и экономистов либерально-консервативного направления в некой

усредненной совокупности пришла к ряду концептуальных тезисов о

важности нового понимания неэкономических факторов в экономике,

недооцененности этических нормативов и стереотипов потребления,

культуры и массовой психологии, приоритетности в понимании обще-

ственных ожиданий и прочих феноменов, скорее привычных для куль-

турной антропологии. Но и этот общий вывод, извлеченный из пере-

житого кризиса, в лучшем случае скорее отсылал к вошедшим в моду

в очередной раз трудам Карла Поланьи, нежели позволял осознать со-

временность. С другой стороны, если судить по действиям современных

государств — от Атлантики до Тихого океана — то нет никаких основа-

ний утверждать, что пережитый недавно кризис видоизменил существу-

ющие глобальные стратегии. Правящие элиты по-своему легко адапти-

ровались к существующему положению вещей и безоглядно сделали шаг

навстречу тому построенному миру, который, как выяснилось, не только

оказался не нашим, но еще и не новым. Миру, который по самой своей

сути смутно напоминает совершенно об иных временах, иных ценно-

стях и иных свободах.

Наверное, всем горячим адептам постиндустриальной формации в

свое время сложно было представить, что грядущая постиндустриальная

«нерыночность» приобретет доиндустриальный облик. Что «постиндуст-

риальность» будет означать не желанную и искомую преодоленность

прошлой фазы развития, а «недоиндустриальность», «уже не индустри-

альность», «деиндустриальность». Что при всей визуальной изменчи-

вости и динамичности общества XXI века начнут принимать свойства и

признаки организмов, утративших самое главное смысловое приобре-

тение последних двух с половиной тысячелетий письменной истории —

представление о будущем времени. Что социальные структуры современ-

ных обществ начнут удивлять появлением и утверждением институтов

напрочь забытого прошлого, часто весьма архаических. Причем не

всплывших загадочным образом из коллективной социальной памяти,

а искусственно сконструированных и адаптированных к текущим зада-

чам. Этакий доиндустриальный новодел в формате новоприобретенной коррупции, непотизма, клановости, негласных или демонстративных

престижно-дарственных отношений, восстановленных якобы древних

национальных традиций, обрядов, идентичностей, монархических ри-

туалов, таковыми не являющихся. Ряженый карнавал из имитаторов

«крестоносцев-мстителей» за 11 сентября 2001 года, бесстрашных рев-

нителей ислама в ипостаси ИГИЛ, так же походящих на воинов Салах

ад-Дина, как Джордж Буш на Ричарда Львиное Сердце. Список можно

продолжать в восточном направлении, перечисляя персонажей этого

настоящего средневекового маскарада. Свидомые «петлюровцы» против

игровиков «деникинцев», в равной степени воцерковившихся до инк-

визиторской глубины, конечно же, очень органично смотрятся на этом

винтажном гобелене.

Еще недавно трудно было предполагать, что «конец истории» Фу-

куямы приобретет совершенно иной, зловещий смысл. Что это будет

своеобразный конец всякой проектности, всякой историчности, на-

целенности на будущее, на некий идеал, на отложенный результат. Что

программой и тезаурусом современных смыслов станет вневременная

концепция извечной войны практически неизменных цивилизаций.

Будь то в исполнении Сэмюэля Хантингтона или в амплуа его арабизи-

рованных, китаизированных, русифицированных, украинизированных

или тюркизированных авторских двойников.

Да, XXI век в полном соответствии с предсказаниями теоретиков пост-

индустриального общества стал временем межкультурных и межконфес-

сиональных конфликтов. Но те ли это гомеопатические столкновения,

которые должны были заменить собой кровавые революции прошлого?

Понятно, что кровавые революции — это как бы плохо, но смена па-

радигмы происходит в ином ключе. Она происходит в пользу «столет-

ней» и «тридцатилетней войны», «войны Алой и Белой Розы», сожженной

Александрийской библиотеки, «Варфоломеевской ночи». И мы наблю-

даем, как разворачивается эта спираль новых конфликтов, инициаторы

которых обряжаются в музейные экспонаты и театральный реквизит и

начинают искренне друг друга ненавидеть в строгом соответствии с ре-

пертуаром стиля фэнтези, именуя друг друга орками, полуросликами и

троллями. Занудная экспертная научность — ничто в сравнении с этой

мифологической картиной мира, симулирующей Раннее Средневеко-

вье, сдобренной все новыми и новыми откровениями мировой сети

о вечной священной войне с второсортным, ненастоящим народом и

его фальшивым государством. Сейчас это везде так. Где бы это ни про-

исходило! Будь то на Ближнем Востоке все последние пятнадцать лет,

в Сараево в 1992 году, где под обстрелом сгорело полтора миллиона то-

мов книг и более 155 тысяч редких рукописей, или в «Доме профсоюзов»

в Одессе 2 мая 2014 года, где заживо было сожжено 42 человека.

И если революции завершались, как правило, экономической и со-

циальной модернизацией и активно пытались постфактум оправдать

террор хотя бы прошлой «вековой несправедливостью» и взаимными

эксцессами гражданской войны, то постиндустриальный конфликт ци-

вилизаций выглядит совсем иначе. Его участники, подобно раннесред-

невековым персонажам «Песни о Роланде» или «Беовульфа», гордятся собой и оправдываться не собираются. У взявших верх сарацинов, рав-

но как и у поверженного дракона Гренделя, в современном мире нет и

не может быть адвокатов. Они не нужны. Грендель и Беовульф не спорят.

Они противостоят. Так же, как современным беовульфам зеркально про-

тивостоят уже приспособленные к очередной битве «Ирана и Турана»

модернизированные эпосы о Сайфе и Шах-Наме.

Этим и ограничивается вся сюжетная линия, вся интрига господствую-

щего мировидения. Основания для примирения нет. Взаимная неизмен-

ность не предполагает ничего, кроме победы, поражения или вечного кон-

фликта. И эти настоящие войны с настоящей кровью — печальный реквием

у одра той цивилизации, которая более двух тысяч лет назад открывалась

миру с ясным представлением о будущем, с надеждой на будущее.

Эра оптимизма — оптимизма, утрачиваемого на глазах, — вероят-

но, зачиналась где-то в эпоху античной архаики. «Осевое время» Карла

Ясперса, ознаменованное первыми иудейскими пророчествами в дале-

ких VIII—VI веках до н. э., первыми откровениями о будущем, первыми

эсхатологическими ожиданиями и первыми наитиями Анаксимандра

о временной причинно-следственной связи, с неизбежностью преем-

ственно переросло в христианскую эпоху, которая лишь усилила эту ли-

нию восприятия времени. Считается, что «христианство восприняло из

Ветхого Завета переживание времени как эсхатологического процесса,

напряженного ожидания великого события, разрешающего историю, —

пришествия мессии»1. Мирча Элиаде пишет: «…судьба человечества, рав-

но как и частная судьба каждого из нас, включается — также один раз,

раз и навсегда — в конкретное и необратимое время, “время истории

и жизни”… Именно эта концепция линейного времени и истории, ко-

торую уже во II веке наметил Ириней Лионский, будет воспринята свя-

тым Василием, святым Григорием и окончательно разработана святым

Августином»2.

Проектное мировидение, основанное на линейном и необратимом

восприятии времени, позволило христианству не только преодолеть

«темные века» Раннего Средневековья, но и стать инкубатором, в котором

вызревали и выковывались все основные категории эпохи Просвещения

и последовавшей за ним эпохи социальных и научных революций. От

идей технологического прогресса до переустройства общества, его мо-

дернизации на буржуазных, социалистических, коммунистических или

постиндустриальных началах. Проектное мировоззрение объективно

всякий раз порождало ценностную цепочку представлений, которые се-

годня систематики-политологи уверенно кладут на полку, где хранятся

артефакты и окаменелости сугубо левых доктрин. Стоит только начать

рассуждение о далеком будущем, не говоря уже о стремлении его преобра-

зовать и видоизменить, как тут же с абсолютно прикладной утилитарно-

стью оживают идеологемы-концепты — солидарность, справедливость,

сострадание, равенство, жертвенность, самопожертвование, надежда.

Все эти стихийные чувства возникают лишь в пути, в развертывании некоего коллективного движения к цели, которая и приобретает форму

единственного мерила всего и вся, уникального абсолюта — страшного

суда или земного рая. Вне контекста будущего эти понятия не только не

возникают, они теряют смысл. Не случайно не только социалистиче-

ские идеологи, но и совершенно консервативные мыслители, подобно

Арнольду Дж. Тойнби, видели некую духовно-ценностную связь между

реформаторами подобно Петру I, Кемалю Ататюрку, Ганди и пророками

европейской «коммунистической ереси», равно как и ее практическими

исполнителями в масштабном советском проекте3. Не случайно и все

левые идейные и практические проекты XIX—XX веков так легко нахо-

дили самим себе аналогии не в облике испанской инквизиции и даже

не в ипостаси ее просвещенных жертв, но в первую очередь в общинах

первых христиан и в этических императивах стоиков.

Вне представлений о будущем, вне стремления его преобразовать

подобных ценностных инструментов не возникает. Не возникает и по-

добных аналогий. И бесполезно взывать к милосердию и состраданию

в эпоху, живущую одним днем! Бессмысленно говорить о солидарности

тогда, когда временной горизонт ограничивается вечерними новостями.

Смешно напоминать о равенстве там, где весь смысл бытия сводится как

минимум к сохранению собственного престижного места в потреблен-

ческой иерархии. И уж совершенно глупо вспоминать о самопожертво-

вании, когда понятие «венчур» вызывает значительно больше сильных и

искренних эмоций.

Уже замечено, что современное массовое ощущение времени принци-

пиально отличается от совсем еще недавнего. Причем рубеж этого само-

го недавнего приходится на период триумфальной победы либерализма,

обозначенного известным восклицательным знаком Фрэнсиса Фукуямы.

Настоящее вытеснило все формы темпоральности. Прошлое и будущее

исчезли. Современный мир живет в плену временной парадигмы, харак-

теризующейся ситуативностью, ритуальной цикличностью, которые еще

вчера академическая наука считала исключительным атрибутом архаи-

ческого общества. Причем циклический ритуал современного общества

сводится не только к новообретенному церковному календарю.

Для современного архаического ритуала, оказывается, вполне подхо-

дят проходящие раз в четыре года демократические выборы, кастриру-

ющие все проектные наития, прогнозы и практические программы до предсказуемого и неизменного интервала4. Не случайно политик или

партия, нежданно-негаданно выдвигающие программу, заглядывающую

на 20—30 лет вперед, хранителями демократического культа зачастую

предаются остракизму! Как минимум — за скрытое стремление к узур-

пации власти.

Франсуа Артог напрямую датирует появление этой новой реальности

периодом, последовавшим за падением Берлинской стены, угасанием

коммунистической идеи и одновременной вспышкой фундаменталист-

ских течений. Именно с этого момента, как полагает ученый, наступает

«смешение архаики и современности», когда «на фундаменталистские

движения накладывается отпечаток современного ощущения “закры-

тости будущего”, в то время как традиции, к которым они обращаются

для ответа на вызовы сегодняшнего дня, отнюдь не прочерчивают ре-

альной перспективы из прошлого в будущее, но в значительной степени

являются “изобретенными” здесь и сейчас». Эта системная перемена, по

мысли Артога, была объективно предрешена торжеством общества все-

общего потребления, «область которого расширялась вместе с распро-

странением категории настоящего времени, сделавшейся целью этого

общества и его оправданием»5.

Еще на слуху обороты линчевателей социальных теорий, обращен-

ных в будущее: «Якобинская диктатура, красный террор, культурная

революция ай как это все плохо, вся эта свита утопических прожек-

тов, “благих намерений”, которыми вымощена дорога в ад. Как надо-

ели, укачали все эти бесконечные левые утописты, недооценивающие

рациональную человеческую природу, нацеленную на то, чтобы жить

хорошо сейчас, сегодня, в этом вот месте». Но трижды прав Франсуа

Артог: либерализм с его религиозным культом настоящего не смог бы

одержать мировоззренческой победы, если бы не являлся органической

и естественной идейной оболочкой того самого постиндустриального

общества, которое иначе зовется обществом всеобщего потребления.

Стеклянные бусы и жестяные зеркала, а не евангелия от Джона Милля

и Фридриха Хайека несли миссионеры либерализма разочарованным

туземцам Старого и Нового Света. И либеральный тоталитаризм, обла-

дая таким стратегическим преимуществом, вооруженный до зубов ин-

струментами всеобщего потребления, воспевший осанну настоящему и

предавший анафеме всякое будущее, конечно же, одержал верх.

Демонстративная аллергия ко всякой проектности, ко всякой футу-

рологии, ко всякому долгосрочному прогнозу, заглядыванию вперед, ко

всякой телеологии стала теперь общим местом, респектабельным ин-

теллектуальным стилем. А все эти «заигрывания с боженькой» будущего

оказались в списке бесспорных «идейных предрассудков» современно-

сти. Более того, все чаще они становятся почвой для обвинений в самом

тяжком грехе — грехе коммунизма. И совершенно не случайно в то са-

мое время, когда боевики ИГИЛ чинят расправу над неуместными в на-

стоящем месопотамскими древностями, их украинские современники

казнят памятники Ленину — раздражающие инфернальных и фольклор ных революционеров своим демонстративным напоминанием об эпо-

хе, смотрящей далеко за горизонт. Агрессивному настоящему не нужны

ни первое, ни второе — ни прошлое, ни будущее.

Можно спорить: что это за новое общество, в котором мы живем? Это

то самое «новое Средневековье», о котором писали Николай Бердяев,

Роберто Вакк или Умберто Эко, или это просто пришествие очередных

«темных веков» безвременья?

Ясно лишь одно, что это общество типологически близко всему тому,

что исследователи отмечали и отмечают применительно к эпохе, по-

следовавшей за крушением Римской империи, или же к тому состоянию,

в котором пребывала цивилизация в постмикенский период затяжно-

го регресса, «когда Греция была отброшена на несколько веков вспять,

низведена обратно на уровень первобытнообщинных отношений и

новое свое восхождение к цивилизации должна была начать практиче-

ски с нуля»6. Не хватает руин Коллизея и Кносского дворца? Но уже нет

сомнений, что эти величественные декорации в любой момент могут

живописно дополнить представленную картину новой архаики, архаи-

ки либеральной.

И тут можно было бы поставить точку. Ведь, право, какие могут быть

надежды на переустройство такого мира? Ведь не будем же мы прини-

мать за пролог к очередной проектности события «арабской весны» или

акции «Occupy Wall-street»? И пусть этот мир несправедлив и жесток,

знаем ли мы прецеденты радикальных преобразований именно на та-

ких унылых стадиях? В период «всемирного» кризиса верхнего палеоли-

та, катастрофы позднебронзового века, «темных веков» постмикенского

регресса или Раннего Средневековья было, мягко говоря, не меньше не-

справедливости, тем не менее все «протестно-проектное движение» до

нас дошло в форме ритмических перепевов об элитарном конфликте

Троянской войны и столь же недостоверных сказаний о короле Артуре.

Но одновременно постфактум мы знаем, что все эти кризисные стадии

позже нашли все-таки какое-то позитивное разрешение, по крайней

мере, они так или иначе стали почвой для принципиально новых состо-

яний обществ — неолитической революции, революции железного века

и каролингского возрождения.

Тем не менее, несмотря на яркие и красноречивые аналогии в про-

шлом, нынешний кризис действительно не имеет прецедентов. И дело

не только в том, что он попросту по известным и тривиальным причи-

нам может знаменовать финал самой человеческой истории. Дело в том,

что то состояние, которое сегодня является объектом глобального пере-

живания, является уникальным пересечением трех кризисных линий в

развитии цивилизации, трех форм проявления человеческой истории,

трех временных измерений этого процесса.

Все эти три измерения редко рассматриваются порознь — их дей-

ствительно сложно разграничить без определенных теоретических

усилий. Но, тем не менее, опыт гуманитарных наук последних 40 лет (особенно опыт археологии и культурной антропологии) позволя-

ет с уверенностью говорить о том, что человеческая история всегда и

всюду пребывает в пересечении трех времен, трех разных по своей

траектории процессов, трех историй — истории культур, орудийной

(технологической) истории и истории социальной. Это, понятно, взаи-

мозависимые, но разные истории. Научные представления о них (фор-

мирующиеся сейчас в облике культурной, экономической и социальной

антропологий) дополняют друг друга так же, как квантовая и волновая

теория света, как принцип дополнительности Нильса Бора, без которых

уже невозможно понять и объяснить такую трехмерную реальность, как

процесс человеческой истории.

Все эти три истории чрезвычайно насыщены событиями. Время пер-

вобытной или аграрной архаики, кажущееся, к примеру, современному

социологу или историку неким довольно однообразным континуумом,

временем «холодных», малоподвижных структур (в терминах К. Леви-

Стросса и Ф. Броделя), в интерпретациях археологов и антропологов

в буквальном смысле исполнено самых драматичных страстей, кон-

фликтов и коллапсов. Смена культур, часто катастрофическая, не своди-

мая к каким-либо однозначным причинам — в облике сотен локальных

и хронологических феноменов, — в буквальном смысле стала «прокля-

тым вопросом» наук о древностях7. Та самая проблематика — револю-

ций, прогресса и регресса, столкновения традиций и объяснения ин-

новаций, — которой так увлечены специалисты по Новой и Новейшей

истории, давно стала прозой для археологов и антропологов, по стоянно

генерирующих все новые и новые теории на сей счет. Проблема лишь

в том, что очень редко тенденции и закономерности, открытые для

большей части человеческой истории, увязывают с теми актуальными

явлениями и тенденциями, которые мы сейчас переживаем. Мы все еще

очень редко видим связь между ними. Тем не менее это следует делать,

хотя бы в самом тезисном виде.

* * *

Итак, какой видится связь трех историй в контексте той актуальной

эсхатологической картины, свидетелями которой мы стали? И о чем эта

связь свидетельствует?

Прежде всего, культурная история на всех срезах человеческой истории

выглядит как калейдоскоп разных, порой демонстративно разных и все-

гда уникальных культур. Целый спектр исследований, посвященных объ-

яснению самого всеохватывающего феномена культуры (от Лесли Уайта,

Клайда Клакхона до Клиффорда Гирца), смены культур и культурных ка-

тастроф (от Гордона Чайлда до Колин Ренфрью, Льва Клейна, Юрия Лот-

мана и Джареда Даймонда), привел к пониманию некоторых универсаль-

ных законов, которые управляют процессом культурного развития.

Это развитие всегда движется по одной и той же траектории — от вы-

зывающего, барочного разнообразия своих проявлений на ранних ста-

диях к униформизации, стандартизации и застою накануне гибели. Вне

зависимости от того, от каких именно конкретно-исторических причин

гибнет культура (экологических, демографических, климатических,

вследствие пандемических болезней, войн или нашествий), она гибнет,

как правило, на стадиях своей максимальной уязвимости, на стадиях

утраты своего внутреннего иммунитета. Траектория культуры от точки

возникновения до точки гибели определяется взрывообразным появле-

нием того или иного коллективного «порогового смысла» — модуса ви-

венди, представления о добре и зле, о героях и антигероях, — который

уникальным образом выстраивает всю иерархию стереотипов. Пример-

но так же, как компьютерная оболочка «Windows» придает смысл, а точ-

нее — позволяет работать всем остальным частным программам.

Рождается всякая новая культура со своим уникальным набором при-

знаков случайным и непредсказуемым образом. Гибнет закономерно.

В этом смысле традиция как основной транслятор внегенетической

информации, возникающая в момент рождения того или иного «по-

рогового смысла», является не чем иным, как «запрограммированным

самоубийством культуры». Традиция как инструмент адаптации куль-

туры, появившись в определенных условиях ситуативных конкретно-

исторических вызовов, с каждым новым шагом во времени утрачивает

свою пластичность и адекватность изменяющейся внешней и внутрен-

ней среде, становясь во всякой культуре основным инструментом ре-

прессивности, табуирования, неспособности пластично приспосабли-

ваться.

Отправным механизмом этого процесса является врожденная уста-

новка человеческой психики на идеал, на позитивный выбор даже в

условиях отсутствия каких-либо объективных критериев для отбора.

Более того, в известных экспериментальных наблюдениях Владими-

ра Лефевра эта установка на идеал срабатывает в точной пропорции

«золотого сечения»9. Абсурд идеализации того или иного порогового

смысла в начале пути культурного развития оборачивается инверсией

и десакрализацией его на финальных стадиях, в строгом соответствии

с динамическим архетипом движения от великого к смешному. А потому

культура вновь и вновь сменяется именно на культуру, одна система сте-

реотипов — на другую систему стереотипов, один утративший свежесть

императив «порогового смысла» — на новый, наконец в очередной раз

все разъясняющий идеал.

Необратимость культурного процесса носит абсолютный характер.

Сколь бы «высоко» ни поднималась та или иная локальная культура в

своем развитии — к письменности, урбанизации, сложным религиоз-

ным и философско-правовым представлениям, к развитому гончар ству

и прочим ремеслам, — ее кризис и падение способны в буквальном

смысле стереть все это из коллективной памяти. Даже при условии фи-

зического выживания ее носителей. Так было при переходе от меднокаменного века к культурам бронзового века в Восточной Европе, когда на

смену цивилизациям, обладавшим протогородскими центрами, домо-

строительством (порой в несколько этажей), керамикой, декорирован-

ной орнаментами, уже очень близко походящими на идеографиче ское

письмо, пришла брутальная и аскетичная культура скотоводов III тыся-

челетия до н. э. Так было в период «вселенского кризиса» бронзового

века (XIV—XIII века до н. э.), когда процесс переформатирования пере-

жила почти вся средиземноморская цивилизация, когда в следующих

культурах не осталось и намека от архитектурных традиций «дворцо-

вой крито-микенской» цивилизации, когда были навсегда позабыты

«хеттская клинопись» и микенское «линейное письмо Б». Менее ярких

и хрестоматийных примеров очень и очень много. Вся культурная ис-

тория прошлого выглядит именно так — дискретно, катастрофично,

интервально, без всяких намеков на некую линейную либо спирале-

видную поступь эволюции.

Взгляд на человеческую историю сквозь призму культурной истории

очень напоминает те самые волновые процессы от хаоса к порядку,

которые были описаны Ильей Пригожиным и Германом Хакеном. Гло-

бальная траектория культурной истории, смены культур, от бифуркации

к бифуркации, от новой культуры к следующей новой культуре, напо-

минает запутанный клубок, состоящий из вполне предсказуемых отрез-

ков. Эта траектория действительно в целом носит «странный» (в термо-

динамическом смысле), непредсказуемый характер. Она не делится на

стадиальные ступени, на прогрессивные и регрессивные фазы, высоко-

развитые и недоразвитые цивилизации, как бы нам этого ни хотелось.

С точки зрения механизмов зарождения и смены культур все культуры

в одинаковой степени оказываются равны друг другу, все культуры уни-

кальны, несопоставимы. Ну примерно, как портреты Рембрандта и рус-

ская иконопись того же времени, как «Любительница абсента» Пикассо

и скульптуры Мухиной.

Единственные объективные параметры, по которым мы можем оце-

нивать особенность именно культурной истории, — это развитие от

сложного к простому, от разнообразного к стандартизированному, от

сакрального к профанному.

Орудийная история выглядит иначе. Более того, несмотря на то, что к

этой самой истории — будь то в ныне популярном жанре исследования

«древних индустрий» и «трансляции технологий», будь то в бесчислен-

ном списке работ про «историю производительных сил» — внимание

не ослабевает, орудийная история недооценена. Ее часто путают с эко-

номикой, ее смешивают с культурной историей, в итоге из поля зрения

исчезает несколько важнейших особенностей этой истории.

Главное, из которого вытекают прочие следствия, — орудийная исто-

рия с самого момента своего появления глобальна. Когда мы говорим

о том, что «возник» каменный век, то, несмотря на то, что говорим мы

всего лишь о клочке земли в окрестностях Олдувайского ущелья, мы

смело можем утверждать, что каменный век возник на Земле. Когда мы

говорим о «неолитической революции», мы также говорим об этом фе-

номене как стадиально-планетарном, несмотря на то, что большая часть человеческих коллективов в это время находилась еще на мезолитиче-

ской стадии, а некоторые из них на ней продолжали оставаться вплоть

до XX века. Когда мы говорим о бронзовом веке или веке железном, мы,

несомненно, вновь говорим об этапах именно в истории человечества,

в масштабах всей его популяции — опять же невзирая на то, что до при-

хода европейцев большая часть народов и культур Старого Света, Афри-

ки и Океании ничего не знала о железе.

Точно так же мы говорим о промышленной или индустриальной ре-

волюции и надежно датируем ее временем второй половины XVIII века,

хотя в некоторых своих проявлениях она только подступает к отдельным

регионам планеты. И уж точно мы осознаем несомненную глобальность

двух последних революций — научно-технической и информационно-

постиндустриальной, — когда научные знания приобрели статус орудий,

а компьютерная автоматизация приняла необратимый и все более экс-

пансивный характер. Глобальность наблюдаемого ныне «финального»

эффекта общей орудийной истории рефлекторно переносится на все

предшествующие стадии. И это справедливо. В том числе и потому, что,

несмотря на культурные катастрофы и кризисы, откаты назад, забвение

целых столетий собственной письменной истории, орудийная история

не знает поражений. Парадокс и все еще неразрешимая загадка орудий-

ной истории состоят в том, что она лишь отча сти синхронизируется с

кризисами и коллапсами культурной истории, более того, невзирая на

разрывы культурной традиции, она сохраняет свою непрерывность, а

культурно-исторические кризисы преодолевает стадиально-новыми тех-

нологическими обретениями. Пусть на других территориях, в контексте

уже иных культурных систем, но вектор непрерывности, преемствен-

ности и стадиальности остается неизменным. Пересекая меридианы

и широты, она движется от региона к региону, от палеолита к неолиту,

от неолита к эпохе «бронзы» и «железа», от них ко все новым и новым

индустриальным переворотам в совершенно иных местах, удаленных от

своей олдувайской ойкумены.

Орудийная история, словно эстафетная палочка, словно «нить Ариад-

ны», сохраняя технологическую преемственность и амбициозно расши-

ряя спектр собственных возможностей, не мыслима без любой из своих

инновационно-технологических стадий. Даже самые яркие феномены

культурной истории не обладают сопоставимым весом с историей ору-

дийной — ни египетские пирамиды, ни руины минойской цивилизации,

ни величественные развалины Теночтитлана, Мачу-Пикчу или Мохенд-

жо-Даро. Даже они не позволяют нам утверждать о том, что путь челове-

ческой цивилизации претерпел бы без них принципиальные измене-

ния. Краски были бы иные, картинка была другой, но сам путь оставался

бы прежним. Но вырви из этой орудийной эстафеты «неолитическую

революцию» X тысячелетия до н. э. или открытие выплавки и обработ-

ки железа хеттами в XIV веке до н. э. — и нет и не будет никакой эры

Интернета и автоматизации. В этом смысле именно орудийная история

демонстрирует то, что зовется словом «прогресс». Именно в этом про-

цессе феномен «прогресса» не может быть оспорен и постмодернистски

развенчан в своей неуловимой относительности. Прогресс в орудийной истории является наблюдаемым и проверяемым на вкус и на ощупь ес-

тественнонаучным фактом.

Глобальность, непрерывность, стадиальность, линейность, прогрес-

сивность — главные черты орудийной истории. И это совершенно иная

темпоральность, иное воплощение времени, нежели то, что демонстри-

рует странная и запутанная культурная история.

* * *

Социальная история, или история социальных структур, — третье

измерение процесса развития человеческих обществ. И у этой истории

тоже своя, особая траектория, и, более того, именно эта история в мак-

симальной степени говорит о человеке в первую очередь как о биологи-

ческом виде с соответствующими ограничениями и спецификой.

Уже давно известно, что та самая социальность, которой мы при-

выкли кичиться как неким родовым признаком истинно человеческой

природы, является своеобразным плодом биологической эволюции,

находящим прототипы в социальном поведении иных приматов, и не

только приматов. Этологические, социобиологические исследования

последних лет, к примеру, выявили, что для тех же приматов харак-

терно не только строительство социальных структур, основанных на

иерархии, клановости, с полным набором «классовых противоречий»

между «доминирующими», «подчиненными» и «отверженными» осо-

бями, но и систематические проявления «солидарности» и «альтру-

изма». Отличительная особенность человека разумного в сравнении

с собратьями-шимпанзе, как оказалось, состоит не столько в проявле-

нии самой социальности, сколько в ее особой устойчивости, большей

эмоциональной вовлеченности, «завязанности» и «привязанности» ин-

дивидов по отношению друг к другу, в ее культивировании, способно-

сти ее развивать.

Природа этого отличия также оказалась собственно биологической.

Группа американских исследователей из университета Дюка в 2005 году

нашла ей объяснение в весьма незначительном отличии генома челове-

ка от генома шимпанзе (около 2 процентов), отчасти сводящемуся к син-

тезу в боґльших объемах (на 20 процентов) так называемого продинор-

фина, являющегося материалом для производства «эндорфинов»10. Да,

именно тех эндорфинов, генерирование которых в нейронах головного

мозга, по мнению антропологов, не только непосредственно влияет на

нашу эмоциональность, способность к обучению и запоминанию, но и

оказывается «биологически заданным» механизмом, дающим человеку

разумному установку на формирование стабильных социальных связей

и их трансляцию. Генетики считают, что последние мутации, которые

путем естественного отбора сформировали именно такую биологиче-

скую специфику «человека», произошли примерно 80 тысяч лет назад.

То есть тогда, когда современный человек уже существовал в облике кро-

маньонца.

Самое любопытное и принципиальное заключается в том, что этот

«эволюционный потолок» и служит по сей день фундаментом строи-

тельства и развития самых разнообразных исторически засвидетель-

ствованных социальных структур. В то же время эта биологически за-

данная и непреодолимая константа периодически проявляется весьма

странным образом. Еще одно относительно недавнее открытие, но уже в

собственно культурной антропологии, наглядно демонстрирует истин-

ную природу социальности. Лев Клейн в ряде работ выявил то, что мож-

но было бы назвать «биологической ограниченностью» человеческой

социальности, в том числе современной социальности11. Клейн обнару-

жил типологическое сходство между структурами, которые формируют-

ся в таких аномальных и экстремальных условиях, как лагерь и тюрем-

ное заключение, со структурами архаического, наиболее древнего этапа

в развитии социальности. «Жесткие обряды инициации — в тюрьме

они называются “прописка”… Табуированность многих слов и действий

(в уголовной среде — “понятие”). Татуировка, которая имела такое же

символическое значение и была столь же функциональна, как в перво-

бытном обществе, обозначая статус и состояние человека. …Трехкас-

товая структура общества (“воры”, “мужики” и “чушки”); выделение

вождей с их боевыми дружинами; сбор дани; вера в магию и приметы;

примитивность речи; демонстративный культ матери». Клейн нахо-

дит достаточно длинный список подобных точных соответствий и дает

объяснение их природе. Он считает, что все эти особенности являются

не чем иным, как подлинной сущностью нашего биологического вида,

кроманьонца — Homo sapiens sapiens. Сущностью, которая проявляется

с неизбежностью там и тогда, когда исчезают компенсаторные механиз-

мы культуры. В условиях дефицита этих механизмов проявляется драма-

тический разрыв между биосоциальной и социокультурной природой

человека. Первая осталась неизменной со времен появления кромань-

онцев. Вторая вырвалась далеко вперед. «Мы — кроманьонцы» — твердо

и хладнокровно делает вывод Клейн12.

Опираясь на убедительные типологические сопоставления Клейна,

можно пойти дальше и прийти к не менее смелым выводам. Именно

они проливают свет на многие явления, которые мы все время отно-

сили к числу, быть может, не совсем корректных аналогий. Ведь мы же

доподлинно знаем, что утрата компенсаторных механизмов культуры,

смена культур — это процесс регулярный, ритмический, повторяющий-

ся во времени. Он не ограничивается экстремальными казусами тюрем-

но-лагерного заключения, а проявляет себя волнообразно во времени,

когда социальность то и дело сбрасывает с себя лоск прежних культур-

ных завоеваний и обретает отчетливые уголовно-криминальные черты.

Периодическое сваливание истории в «феодализм», в «темные века», распад самых развитых форм социальности и их воспроизводство в ар-

хаической клановой форме — также проявление именно этой, нашей

кроманьонской природы. А потому, сколь периодичны взлеты культуры

и орудийной истории, столь же периодичны и те пропасти, в которые

проваливаются человеческие коллективы. Как только в силу самых раз-

личных причин исчезают помочи культурных стандартов и строитель-

ные леса орудийной эволюции, на поверхности остается только наша

способность делать единственное, чем нас наградила природа, — стро-

ить клановые, жестко иерархичные структуры, предаваться самым ди-

ким суевериям, демонстративно подчеркивать свой статус и клясться

«мамой родной». И дело не только в том, что эти пропасти не бездонны,

что нам не дано свалиться глубже кроманьонской архаики. Дело в том,

что, судя по всему, вся наша социальность с ее конкретно-исторически-

ми структурами формируется, развивается и строится под воздействием

культурной и орудийной истории. Она не является субъектом процес-

са, она — относительно пассивный объект, всегда определяемый куль-

турно-технологическим базисом. Сам же вектор социальной истории,

сколько ее ни развивай, «сколько ее ни корми», смотрел, смотрит и будет

смотреть только в сторону «кроманьонского леса».

Непредсказуемо-творческой траектории культурной истории, линей-

но-прогрессивной траектории истории орудийной противостоит некая

сила тяготения, некая вечная гравитация, довлеющая над социально-

стью и время от времени одерживающая верх над воздухоплавательными

экспериментами человеческой цивилизации. Социальная гравитация и

есть вектор социальной истории, всегда обращенный к началам чело-

веческой цивилизации. Сколь бы затейливые формы ни представляла

социальность — от «первоначальных структур родства» до разнообраз-

ных предгосударственных, клановых, кастовых или классовых структур,

какие бы сложные узоры ни демонстрировала она на разных стадиях,

в различных государствах и империях, — эта социальность всегда ока-

зывалась обратима, и сила социальной гравитации всегда была готова

оказаться единственной, монопольной силой, говорящей о подлинной

человеческой природе, для которой нет ни прошлого, ни будущего.

В этом смысле история бывает весьма предсказуема, по крайней мере,

ее возможная финальная стадия может быть известна. Конечно, спуск по

этой лестнице вниз еще ни разу не достигал этого самого финала в пол-

ном смысле слова. Наоборот, после каждого спуска начинался новый

подъем вверх. Тем не менее нас не должно удивлять, что на этом пути

встречалось немало уже пройденных этажей — типа «постмикен ского

регресса» или Раннего Средневековья, столь типологически схожих друг

с другом и со всем тем, что мы начинаем ощущать в настоящем. Это

действительно универсальные состояния.

* * *

И все равно остаются вопросы: способны ли мы на этот раз не сва-

литься глубже и ниже обычного? способны ли мы затормозить и вновь

развернуться, направив свое движение вперед и вверх? способны ли мы

на это сейчас, в начале XXI века, когда, вне всякого сомнения, наблюдается синхронный глобальный культурный, орудийно-технологический

и социальный кризис?

Этот кризис одними теоретиками определяется в качестве кризиса

сугубо экономического, причем большинство видит в нем проявление

кризиса чего-то до такой степени «неэкономического», что предлагает

изменить сам объект экономической науки. Другие макросоциологи —

такие, как Иммануил Валлерстайн, Майкл Манн, Рэндалл Коллинз, Геор-

гий Дерлугьян и Крэг Калхун, — считают этот кризис финалом «капитали-

стической системы» и преддверием иного общества, представляющего

либо новую левую, либо консервативно-фашистскую долгосрочную аль-

тернативу13.

Но, наверное, будет правильным отметить, что это действительно

первый глобальный культурный кризис, не проявлявшийся в таких мас-

штабах никогда прежде. Он стал итогом глобальности культурного раз-

вития, не имевшей аналогов до второй половины XX столетия. Глобаль-

ности, выражающейся в массовом потреблении идентичных, все более

и более стандартизированных культурных продуктов. Ничего похо-

жего в таких масштабах прежде не наблюдалось. Категории престижа,

символичности, знаковости объектов потребления, иррациональное

доминирование именно их в бесчисленной номенклатуре того, что

именуется «товарами», свидетельствует в пользу культурной природы

наблюдаемой реальности. С другой стороны, визуальное разнообразие

объектов культурного потребления на самом деле является мнимым.

Генеральным процессом являются как раз ускоряющаяся стандартиза-

ция и униформизация объектов культурного потребления, что само по

себе является симптоматикой кризиса. Нужно ли особо доказывать, что

этот процесс закономерно сопровождается профанацией всех тех по-

роговых смыслов — религий, научных теорий, ценностей, — которые

были порождены эпохой «осевого времени» и всех последующих столе-

тий проектно-ориентированного развития. Траектория от сакрального

к профанному, от великого к смешному завершается очередным, но уже

глобальным тупиком понимания. Когда, к примеру, совершенно не ясно:

где именно следует смеяться в случае с известным «перформансом» в

Освенциме? смеяться ли над карикатурами Шарлиґ Эбдоґ или негодовать

по их поводу? какие чувства хотели вызвать сами карикатури сты — ве-

гетарианские смешки в кулачок или тот взрыв эмоций, который привел

их к гибели?

Можно только позавидовать тому, кто знает единственно правильный

ответ на эти вопросы. А ведь современный мир в буквальном смысле

весь соткан именно из таких взаимоисключающих дилемм. И господ-

ствующая постмодернистская рефлексия не только не способна помочь

в поиске ответа, но, напротив, сама является еще одним очевидным сим-

птомом кризиса.

И мы видим пока единственную и совершенно предсказуемую реак-

цию на этот исторический вызов. Эта реакция обнаруживает себя в облике консервативных поисков былого величия, попытках отгородиться,

изолироваться, спрятаться от реальности, найти убежище в рукотвор-

ной реконструкции всего того, чего никогда не было — радикального

ислама, православного фундаментализма, общеевропей ской менталь-

ности, вечного конфликта Запада и Востока, Юга и Севера. «Кромань-

онский лес» все громче зовет к себе, — а у нас явно все меньше и мень-

ше иммунитета, для того чтобы на сей раз не поддаться этому «вечному

зову предков».

И все-таки, как всякий кризис, этот кризис также дает шанс на иные

сценарии. Кризис делает слабыми всех, кто участвовал в прошлой игре.

Он лишает их возможности оказать серьезное сопротивление тому но-

вому, что обязано возникнуть. Именно культурная природа кризиса по-

зволяет утверждать, что единственно позитивным ответом на него может

быть ответ, формирующийся в облике новой, принципиально нерыноч-

ной, проектной парадигмы. По законам жанра описанных инверсий

этот новый пороговый смысл будет исходить из уже известной логики,

основанной на том, что сначала должна быть соответствующая проект-

ная теория, потом взятие политической власти и лишь затем осознан-

ное и целенаправленное формирование новой индустриальной и соци-

альной реальности. Самый известный из всех левых проектов — проект

советский — был именно таковым совершенно не случайно: в первую

очередь он решал не классические противоречия, свойственные капи-

талистической системе, а противоречия цивилизационные, культурные

в широком смысле этого слова.

Антирыночность социалистической теории совпадала с принци-

пиальной «нерыночностью» культурно-стадиальных задач и проблем

тогдашней России, заставив даже одного из основателей советского

государства начать изъясняться чуть ли не языком профессионального

культуролога. «Если для создания социализма требуется определенный

уровень культуры (хотя никто не может сказать, каков именно этот оп-

ределенный “уровень культуры”, ибо он различен в каждом из западно-

европейских государств), то почему нам нельзя начать сначала с заво-

евания революционным путем предпосылок для этого определенного

уровня, а потом уже, на основе рабоче-крестьянской власти и советского

строя, двинуться догонять другие народы», — утверждал Ленин в январе

1923 года14.

И в этом контексте становится более понятным триумфальное шест-

вие коммунизма в XX веке в Китае, Монголии, Корее, Вьетнаме, его пози-

тивное восприятие в Средней Азии, Африке и Латинской Америке — то

есть именно там, где он становился культурной альтернативой и «крома-

ньонской деградации», и полуколониальному и колониальному рабству.

В добуржуазном и одновременно антибуржуазном обществе не просто

ясна, но и осуществима логика левой модернизации: от идейного пере-

ворота к власти, а от нее — к перевороту орудийному, индустриальному.

В обществе буржуазном не только практически неосуществима такая логика, она сама по себе была и остается объектом нещадной критики,

в том числе со стороны марксистов, воспринимавших ее как «ересь» и

«азиатчину».

Но у истории не существует иных проектов, кроме левых. И там, где

глобальный кризис явил миру черты выродившегося, мутировавшего,

уже не рыночного по своей сути капитализма с агрессивной, суетливой,

«так ничего и не понявшей» политической надстройкой, живущей по ча-

сам охотников и собирателей верхнего палеолита, этот проект начинает

ощущаться уже по своему отсутствию. Примерно так же, как по исканиям

кумранской секты ессеев, по реанимируемым культам Митры и Осири-

са, по росту популярности идей стоиков в свое время чувствовалась не-

кая вакансия, фигура умолчания, явное отсутствие того, что очень скоро

приобретет целостное выражение в христианстве.

Новый левый проект еще не стучит в дверь этой странной эпохи, го-

товой явить миру очередной ренессанс «дикости», распада и деграда-

ции. Он еще не стал альтернативой нашествию «народов моря» и готам

Алариха, сжигающим Рим. Но он уже обсуждается, пробуется, испыты-

вается. Масштабы экспериментов удручающе незначительны и все еще

сомнительны по практическим эффектам — от Молдавии до Исландии

и Греции. Характер новых теоретических обобщений все еще не об-

ладает статусом того, что можно было бы назвать современной левой

«реформацией». Но догматы и каноны современного мира более не вы-

зывают ни доверия, ни эмоционального преклонения. И вопрос лишь в

одном: успеет ли новая просвещенная реформация, реформация левая

низвергнуть эти каноны и догматы раньше всех тех, кто уже спускается

в подземелье прошлого, кто уже поднял феодальные стяги и боевые хо-

ругви? успеет ли она выработать то представление о будущем, которое

позволит преодолеть исторически данную силу социальной гравитации

и вдохновить мир на новый этап коллективного сотворения?

Ответа нет. Ясно лишь одно: без такого представления о будущем

будущего уже не будет. И по законам нынешней эпохи «либеральной

архаики» драматическая развязка произойдет не когда-нибудь, а в на-

стоящем.

комментарии - 87
Occabsdam 19 марта 2021 г. 10:02

[url=http://vsviagrav.com/]viagra online[/url]

Kesip 28 июня 2021 г. 18:07

Индивидуальные, скоростные [url=https://proxyspace.seo-hunter.com/mobile-proxies/kazan/] мобильные прокси для Instagram [/url] ротационные, динамические

Kesip 22 августа 2021 г. 1:01

Приватные [url=https://proxyspace.seo-hunter.com/mobile-proxies/kazan/] мобильные прокси для Facebook [/url] динамические

RalphTwede 5 июня 2022 г. 6:04

cost of cialis 20mg <a href=" https://tadalafilusi.com/# ">cialis</a>

Chesterwaymn 6 июня 2022 г. 15:08

https://stromectolgf.online/# ivermectin uk coronavirus

IverMog 6 июня 2022 г. 15:10

ivermectin 2ml <a href=" https://stromectolgf.online/# ">ivermectin pills canada</a>

Stromcah 7 июня 2022 г. 23:07

[url=https://stromectolgf.online/#]ivermectin generic[/url] ivermectin 1 topical cream


Мой комментарий
captcha