Этот подход отрицает специфику российской цивилизации и образующей ее русской культуры ради общечеловеческих ценностей и закономерностей. Они есть, - но очень часто мы вслед за корыстными культуртрегерами, распространяющими свои ценности в рамках конкурентной борьбы, принимаем правила и особенности одной из цивилизаций за нечто универсальное.
Пример - стремление к формальной демократии по западным образцам, а шире - надежда на создание общественных институтов, которые-де сами собой обеспечат нам цивилизованную жизнь.
Святая вера в институты (как в конце 80-х вера в рынок, который придет и все сделает за нас) объединяет разных людей, в том числе придерживающихся враждебно противоположных взглядов.
Объединяет неадекватностью.
Оговорюсь сразу: автору очень нравится Конституция.
И при определенных (желательно, конечно, строго оговоренных заранее) обстоятельствах он даже готов предпочесть ее севрюге.
Однако никакой писаный закон, противоречащий мироощущению и внутренним склонностям тех, кто должен будет по нему жить, никогда не будет работать так, как предполагалось.
Не потому, что он плох или хорош, - а потому, что он чужд тем, кто призван его исполнять.
Среди бесспорных особенностей русской культуры, являющейся стержнем российской цивилизации, важное место занимает односторонний симбиоз личности с государством. Носитель русской культуры ощущает свое единство с системой управления, свою неразрывную целостность, слитность с ней не как с конкретными органами управления или чиновниками (которых он терпеть не может), а как с некоей всеобъемлющей идеей, как с полноценной средой своего обитания.
Именно поэтому «нам нет преград ни в море, ни на суше», когда мы чувствуем единство интересов общества и сколь угодно жестокого и неэффективного государства.
Именно поэтому мы рассыпаемся в атомизированную социальную пыль и перестаем существовать как народ, когда государство отворачивается от нас (и тем более когда оно оказывается нашим врагом).
Это хорошо для решения одних задач и плохо для других.
Это может нам нравиться или не нравиться.
Однако перед тем, как преисполниться священным негодованием и с праведным гневом начать засорять окружающую среду пропагандистскими перлами вроде «Россия - неотъемлемая часть европейской цивилизации», попробуйте на язык одну простую обыденную фразу: «Наши мерзавцы-чиновники совсем обнаглели».
Произнесите ее вслух. Ничего не жмет, не режет?
Словосочетание «наши мерзавцы» невозможно в западной цивилизации, основанной на строжайшем, скрупулезном разделении личности и государства, - и является нормой жизни в нашей, российской цивилизации, основанной на слитности личности и системы управления ею.
Именно поэтому так странно и чуждо выглядят в России самые искренние и разумные порывы к западной демократии: она вся основана на принципе суверенитета личности от государства, - который в нашей культурной среде, основанной на их неразрывной слитности, так же невозможен, как и, например, жабры.
Это касается западных стандартов институциональной демократии, - но, шире, это касается и институтов как таковых.
Западное общество институционализировано.
Россия же в принципе страна не институциональная: в артели и крестьянской общине нет жесткого разделения труда, и в принципе каждый из нас внутренне готов в случае необходимости заменить не только соседа, но и начальника - до самого высшего включительно. В прошлом это рождало феномен самозванства, в настоящем - третью, после алкоголизма и простатита, болезнь российских мужчин: желание стать президентом (а, с другой стороны, «от сумы да от тюрьмы не зарекайся»).
Повторюсь: эту особенность можно называть хорошими словами (например, «гибкость» и «адаптивность»), а можно плохими («бардак» и «хаос»).
Суть дела от этого не меняется. Медаль остается медалью вне зависимости от того, с какой стороны на нее смотреть.
Система управления должна в полной мере учитывать эти особенности России - иначе она будет не управлять, а кликушествовать.
Мало популярная в наши дни специфика царской системы управления заключалась в жесточайшей централизации общенационального и регионального уровней управления, - однако уже на губернии и крупных городах «вертикаль власти» обрывалась в практически безбрежную вольницу местного самоуправления.
Неинституционализованность, расплывчатость органов управления обеспечивала не только их адаптивность, но и гибкость, приспособляемость, способность без кардинального реформирования приступать к решению новых, в том числе совершенно неожиданных задач, самостоятельно ставя их перед собой.
Именно поэтому русская система управления всегда была исключительно дешева: чиновник исходил не из набора окостенелых функций и полномочий, а из сферы ответственности - и был вынужден осознавать и решать задачи, возникающие в этой сфере, почти вне зависимости от их характера. Местное же самоуправление (отнюдь не только земство) вообще в значительной степени содержало само себя - за счет меценатства, а по сути дела - за счет добровольного расширенного участия в управлении состоятельных людей.
Удивительно, но в условиях сталинской диктатуры эта гибкость управления, основанная на деинституционализации, не пропала. Колхозы стали возвращением общины, этого специфического института самоуправления, и признанием краха попыток западной, столыпинский институционализации сельского хозяйства (рыночную эффективность она повысила, - но, будучи противоестественной для огромных масс крестьян, вызвала возмущение и раньше эффективности привела к революции).
Даже террор в ряде случаев осуществлялся именно по принципу самоуправления: «среди вас есть враг народа, вот и выявляйте (то есть, по сути дела, назначайте) его сами».
Система же управления, вопреки укоренившимся представлениям, в целом ряде случаев позволяла действенно отвечать на вызовы времени. Мы судим о послевоенных ее преобразованиях в основном по мемуарам тогдашних чиновников, раздраженных снижением уровня формализации (всегда и везде являющейся для чиновника защитой) и ростом административной неопределенности.
Но именно таковы последствия для «винтика» иерархизированной системы последствия повышения ее гибкости - ибо единственным способом такого повышения является снижение формализации!
Это была общая закономерность успешных управленцев того времени: Черчилль лишь чуть в меньшей степени, чем Сталин, замыкал на себя оперативное управление, а неформальный стиль управления Рузвельта, при котором второй человек к государстве, его ближайший помощник Гопкинс, иногда вообще не занимал никаких формальных должностей! - и вовсе выводил из себя современников!
Рузвельт создавал самые разные управленческие структуры с сознательно размытыми полномочиями. С точки зрения современных начетчиков от управления это непростительная безграмотность, - но именно такое, вполне сознательное размывание институтов создало конкуренцию между ними и качественно повысило эффективность госуправления.
В условиях неопределенности задач и институты должны быть неопределенными, - и это дает такой неинституционализированной стране, как Россия, качественно новые возможности.
Вспомним знаменитый Спецкомитет при Совете Министров, возглавлявшийся Берией (который увлекся работой в нем до такой степени, что постыдно проиграл борьбу за власть): три управления, занятые созданием ядерного оружия, ракетоносителей и противовоздушной обороны (включая радары, зенитно-ракетные комплексы, управляемые ракеты и необходимую для них электронику), были лишь опорными конструкциями. Внутри же, в сообществе специалистов, несмотря на пещерную секретность, царила творческая атмосфера, ломавшая ведомственные и отраслевые перегородки. Поразительно, но абсолютно ту же ситуацию творческого межотраслевого синтеза описал Солженицын в «Круге первом» (вообще-то ставивший себе совершенно иные задачи).
Неинституционализованность, неформальность дает гибкость и тем самым шанс на адаптивность. Управленцы не любят ее не только как и всякую неопределенность, но и потому, что она повышает нагрузку на каждое звено управления и усиливает его ответственность. Именно в этом менеджерском эгоизме - корень неприятия размытой институциональности.
Однако попытка загодя спланировать все до последней мелочи в виде знаменитого die erste Kolonne marschiert была высмеяна Львом Толстым еще в позапрошлом веке. А в прошлом веке махина централизованно планируемой системы в нашей стране добивалась успехов лишь потому, что все ее «винтики» твердо знали: возведенный в ранг закона план на самом деле - лишь ориентир, и в ходе его выполнения неизбежны непредвиденные обстоятельства, реагировать на которые придется инициативно и по своему разумению.
Из неинституциональности российского общества следует потребность в возврате к созданию гибких изменчивых структур с конкурентностью компетенций.
Это, кстати, вечный российский способ преобразований, при котором новые институты надстраиваются над старыми и после длительного совместного существования как бы «съедают» их.
Но сами институты являются не более чем инструментами, по мере необходимости безжалостно отбрасываемыми и заменяемыми; в современных условиях «беспрецедентной неопределенности», да еще и в такой неинституциональной стране, как Россия, ставить во главу угла создание институтов - значит ставить телегу впереди лошади, демонстрируя непонимание основ не только российской, но и в целом современной социальной инженерии.
Общественно принятые институты являются лишь отстоявшимися, апробированными, доказавшими свою эффективность и ставшими привычными для общества социальными практиками, - организовывать которые и предлагать их данным обстоятельствам (и в том числе обществу) должно государство.
Говорить об институтах вне массовой, поставленной на поток организации новых социальных практик (по своей природе на первом этапе отрицающих сложившиеся нормы и институты) - такая же нелепость, как пытаться развивать в обществе пресловутое «доверие», продолжая бессовестно лгать ему.
И нет никаких гарантий, что эти нацеленные на решение конкретных задач социальные практики со временем отольются именно в привычные, навязываемые нам сегодня институты - характерные для западной, а не российской цивилизации и для прошлой, а не будущей эпохи.
|
|