Беглецы из Москвы, беглецы от революции
Так делали многие, так поступила и моя семья – бабушкина, точнее. Голод вытряхивал из самых лучших домов (это на заметку нынешним сторонникам «стабильности»), и запах нафталина сопутствующий отъезду семьи Живаго с новорожденным – пожалуй, кстати. По блату (а чем ещё жива интеллигенция в переходный период?) достаются билеты, и отбытие с Киевского вокзала (который, кстати, начат был до революции, а закончен при ней – общественно значимые здания строили даже тогда!) в теплушке гарантировано. Всё это описано достаточно живо, чтобы передавать и ощущение дискомфорта, и веяния времени – трудовая повинность уже вступила в силу, и вчерашние обитатели зоны комфорта следуют к местам, где уже нужно копать и строить. Тут нет ещё симпатий автора к этой ущемлённой части общества – скорее, она показана как сброд кулаков и простонародья, которого доктор пока встречал мало.
Читатель наших дней может заключить: но что гнало этих людей подальше от дома, это же проклятые большевики всё устроили? И рассматривать теплушки с населением из «трудармии» как протоГУЛАГ нынешним либералятам – вполне логично. Не по своей же воле едут Притульевы и Тягуновы – значит, насилие, та самая диктатура пролетариата и этим же пролетариатом (ведь он выхватил власть у буржуазии) спровоцированный голод, всё же ясно! Но это «ясно» только тем, кто не знает событий предыдущего, 1917-го года – как ещё в руках Временного правительства страна корчилась в военной истерии, попытках наступать на заведомо превосходящие силы немцев, как даже на крупнейших питерских заводах начинались стачки из-за невыплаты зарплат и большевики с трудом летом 1917-го года удерживали рабочих от стихийных попыток свергнуть Временное правительство (об этом достаточно документально и подробно пишет Троцкий в «Истории русской революции», второй том): «Преднамеренная остановка заводов сверху приняла систематический характер. Металлургическое производство сократилось на 40%, текстильная промышленность – на 20%. Всего, что нужно было для жизни, не хватало. Цены росли вместе с инфляцией и упадком хозяйства. Рабочие рвались к контролю над скрытым от них административно-коммерческим механизмам…» Это собственно та действительность, которая ещё в июле едва не породила пролетарскую революцию – Ленину и большевикам стоило громадных усилий уговорить солдат и рабочих поднакопить сил, и уже в Октябре, в Великом всё состоялось. Хотя репетиций тому – причём далёких от «хирургии» было уже десятки, об этом стоит почитать именно Троцкого.
У Пастернака это всё даже не эхо – а словно заграница. То есть революционные-то матросы в том же поезде, где «литер делегатский», то есть вагон для Живаго и семьи – едут, и именно они увещевают машиниста продолжать путь, когда он вздумать «катать истерику». «Даёшь поИхалы!» - украинские матросы баском подбрасывают «угольку» в топку паровоза революции, вот это хорошо, Пастернак как разинутые уши и очи работает уловителем стиля времени, хоть эхом, но революцию слышит, пытаясь иногда понять. Между тем жизнь доктора, не смотря на стеснённые обстоятельства продолжается – ему снятся какие-то водопады, то есть сознание и творческие силы не дремлют…
Так вот, к вопросу о бегстве из Москвы – я выше говорил, что это было явление тотальное. Да, большевиков всерьёз не воспринимали, полагали, что те удержатся у власти месяца три, поэтому уезжали из Москвы весной, полагая вернуться в старую, под малиновые звоны. Семья прадеда – тоже отправлялась и тоже на поезде, только вот поезд был иного назначения и направления. Благодаря дружбе Серёжи Былеева-Успенского, художника и немного в то время футуриста (мода), брата бабушки с Маяковским, свои «литеры в агитпоезд» они получили, и взяли с собою покушавшегося на самоубийство прадеда моего, в поезде он и умрёт, сорвав бинты и положив Библию на грудь… Прадед был убеждённым монархистом и верующим, революцию не принимал и предпочёл покинуть семью в столь трудный час. Однако поезд это событие не остановило, само собой, где-то под Казанью прадеда похоронили вместе с кем-то из тоже в поезде умерших, но от голода. Это было время поездов, о котором Гребенщиков напишет неудачную и неуместную песенку «Поезд в огне». Надо было понимать, что уже вся страна несущийся вперёд поезд – и только «в коммуне остановка»…
Дети не принимавшего революции прадеда моего, однако, продолжили путь с Маяковским, работали в агитпоезде, но в Москву возвращались совсем обнищав и обменяв даже одежду на еду. Вот какая была обстановочка – чтобы понимать, откуда бралась и трудовая повинность, и эти теплушки весьма комфортные по тем временам. Вот, например, как катались в то время крестьяне и рабочие – читаем в серьёзном и сильном, в отличие от романа Пастернака, романе «Перед прыжком» Дмитрия Ерёмина (1979): «Облепленный мешочниками состав медленно тащился к Москве по заснеженным зимним полям, сквозь ещё неживые леса, мимо тёмных, прижатых к земле деревень. Часами стоял на каждом разъезде. А они, лёжа на крыше рядом, день и ночь мёрзли, спали по очереди, страхуя друг друга, хотя Антон по совету Савелия Бегунка (так назвался мужик при первом же разговоре) привязал себя вместе с мешком верёвкой к трубе (…) Целую неделю они ехали так – на холодной покатой крыше, на пронизывающем до костей ветру, сквозь слепые ночные метели.» Это, правда, не 1918-й, это попозже, уже после решающих боёв с Колчаком – оттуда-то, из Сибири и бежит Бегунок, из Мануйлова своего родного, что на границе с Казахстаном… Но тут другая песнь, народная.
А у Пастернака и взгляд и масштабы переживаний – невольницы-интеллигенции. Удачно затарились на остановке благодаря «валюте» Антонины – полотенцу, уже хорошо живём, вот такие события. Или уж мировая несправедливость и переживания попутчика, кооператора Костоеда-Амурского по поводу того, как невинный Вася, всего-то поехавший к дяде, владельцу скобяной лавки в Питер, вместо этого дяди попал в трудовую повинность, имея на лице исключительно невинность. Понятно, что этим очередным штрихом интеллигенция оценивает ВСЯКОЕ насилие над собой – «а сколько таких, ошибочно заметённых?» задаёт она свой вечный вопрос… Да наверное все без исключения – но это в зависимости от знаменателя, от его сбыточности. Коли незачем было, коммунизма не вышло – так и вовсе не стоило никого понуждать.
Тут требуется отступление. В книге встречается немало образованных людей, но мало кто из них являет собой именно интеллигенцию в её целостности – потому что не было этой целостности. Как прослойка в буржуазном обществе она была разорвана – причём самою же собой, той прогрессивной частью, что пошла не просто в революцию, но и в науку на службе революции, увидев широченные новые просторы для мысли, для своей профессиональной работы. И профессий-то сколько появлялось новых – но конечно, этого из теплушек доктору Живаго пока не видно. Они лишь проезжают недавно обстрелянное из орудий бронепоезда кулацкое гнездо, разогнавшее комитет бедноты – так Патуля является в новом своём статусе, революционного военачальника Стрельникова. Псевдоним – атрибут не только большевиков в те годы.
Фальшивый мартиролог интеллигенции
Юрятин предстаёт воюющим – причём, всё это мальчики, вчерашние гимназисты и их учителя, как Патуля, Антипов. Но что интересно – самой войны доктор почти не замечает, но слышит плеск реки, чавканье в ней лодки. Поэтические картинки в романе, конечно, первичны – погода, чьи-то лица, характерные обороты речи и даже пробивающийся из текста говорок. Элементы есть, целого нет – герой, а вместе с ним и автор не понимают, зачем это всё происходит, какой класс и зачем взял власть. А отсюда уже не так далеко до столь удобного интеллигенции (за 1930-40 вернувшей свою субъектность уже в новом обществе) отчаяния: ах, это всё было не к добру!
Устами Стрельникова в тихом штабном вагоне говоря банальности про «таких же русских» по обе стороны линии фронта Гражданской, Пастернак делает ещё один шаг к тому общему месту, которое в годы перестройки зазвучит из каждого утюга: «в гражданской не бывает победителей». Тем не менее, события пока опровергают этот тезис, а сама семья доктора – прекрасно устраивается благодаря старым статусным связям семьи жены его.
Это мы, вчерашние дворяне возвращались в Москву голодными и без трусов, даже при отбытии из неё агитпоездом – а Живаго прекрасно устроился под Юрятиным. Запасли картошки, работа доктору конечно же нашлась, потому он снова редко бывал дома – и тут-то уж Лара от него, в родном Юрятине и без мужа, Стрельникова, живущая, не ускользнула.
Ищем трагедию – и не находим. Семья прекрасно для того момента живёт, растит детишек, в тепле да в довольстве Доктор Живаго с женою зачинают нового ребёнка, а тут ещё и любовница в Юрятине образовалась. Это в самый разгар Гражданской!
Переживания доктора – это конечно же материал для целого «Вокруг смеха», для пародиста уровня Иванова, только вот немодно было в 1980-х так острить – много уж к тому моменту «намучилась» интеллигенция, ещё живая и живописующая ужасы ГУЛАГа, как читатель и популяризатор «Майн кампфа» академик Лихачёв (в юные годы популяризатор, за что и сел – совокупно со «славянским» уклоном). С одной стороны, нежнейшая интрига в библиотеке (даруй мне тишь твоих библиотек) с Ларой, книжная аура, этот реверанс студенчеству, а потом сексуально несущая ведро воды домой Лара… С другой стороны – жена на сносях дома, которую доктор внутренне-морально защищает стеной, но не силах одолеть тяги к Ларе, которая наконец поддалась его чарам. Когда и как он успел ей начитать стихов – в романе остаётся тайной, и только потом Пастернак, как бы оправдываясь, даст время доктору немного пописать, однако сейчас он весь в «треугольнике». Выход из которого для него, безвольного скакуна по вызову (не было тогда «карет» иных, и он как земский доктор верховым образом добирался), – опять же находит общество в лице партизан. Партизаны, посмевшие посреди лесной дороги покуситься на свободу интеллигенции в целях классовой борьбы, изображены с тем пошлым мелкобуржуазным презрением, которое не раз встречали мы у других нобелевских лауреатов – у Бунина, например, в «Окаянных днях».
Разгар его переживаний по поводу «холодной близости», которую он как дозу наркотика ждёт каждый раз, приезжая к ней, и по поводу неведения жены, желание его быть честнейшим в такой банальнейшей истории, «недостойной мыслящего человека», - приходится на рекрутирование его партизанами в роли доктора. Избавили от объяснений.
И вот тут-то «в неволе» оказывается, что он очень любит семью! Не Лару, о которой вспоминает гораздо реже, а детишек, коих уже теперь двое, и неизвестно, кто родился, мальчик или девочка. Проходя с красными партизанами важнейшие вехи Гражданской, он опять как бы вне исторического процесса – имея и знания, и теперь должность внутри этой новой, растущей силы. Он лишь лечит, а в момент перестрелки – целится куда-то повыше голов молодых белячков. И испытывает, как Максимилиан Волошин, счастье от того, что удалось выходить одного, а сам не попал в него – выхоженный же им потом возвращается в стан белых, но это нисколько не беспокоит доктора (как тут не вспомнить другого военврача - Че Гевару, который и стрелял и лечил?..) Такой вот странный пацифизм внутри войны – морально выгодная, выгаданная и конечно же додуманная позиция, вот тут уже не ностальгия, а реконструкция прослеживается, точнее – ревизия. Быть вроде бы и мыслящим, и прогрессивным – но при этом быть ни с теми, ни с этими, вот что предлагает «обольшевичившейся» стране Пастернак.
Как-нибудь так – только бы на душу греха не взять. Оттого христианская риторика, псалмы какие-то (которые позже будут петь попы-филонщики, бойкотировавшие строительство Беломорканала) все эти «воззвахи» в эпоху воззваний – и звучит всё чаще, ведь альтернативное мировоззрение этого «серединного пути» и есть социальный регресс, если вы ещё не догадались. Тяга во времена, когда царствовал этот старослав, а не новояз декретов! Но неделание, нейтралитет, христианское непротивление злу насилием – это помощь врагу, а враг беспощаден. И доктор (а с ним и заблудившийся пациент Пастернак) не может не замечать жестокости, когда порубленный белыми приползает к партизанам их товарищ и испускает дух на их глазах. Тут же Пастернак «успокаивает» нас тем, что подобная жестокость была с обеих сторон – снова выискивая биссектрису там, где её быть не может, ведь и начало Гражданской, и жестокость в ней, белый террор, всё было на той, враждебной нам и проигравшей стороне, нынче, при Ельцине-Путине нагло возрождающейся. Впрочем, если следовать обывательской формуле «А бойся того, кто скажет "Я знаю, как надо"» - только так и надо жить, без цели, но наблюдательно...
При этом всём Живаго остаётся как бы мыслителем, у него не только стихи, но и какие-то философствующие трактаты выходят из-под пера - тут тоже ностальгия, скорее, дань моде. Но не понятно, кто в те годы мог бы читать нечто «серединное», да ещё и идеалистское. Вот за это по возвращении в Юрятин его якобы и хотят репрессировать – хотя снова нет ни малейшего намёка на ведущий к этому конфликт. Вот просто так шушукали где-то в Переделкине меж собой – и значит так оно и было везде. За взгляды, за трактаты – брали, и в ОГПУ, а там на Беломорканал (сильно позже)…
Но мы следим за судьбой доктора – такой зигзаг его судьбы очевидно нужен был чтобы показать партизанское движение и победу его над колчаковщиной. Но и тут куда ярче встаёт какое-то лесное дерево, чем собрание партизан и директива из Москвы, которую эти физически ослабшие, но железные волей люди, будут выполнять, и с ней победят поддержанную Англией и Японией армаду Колчака. Это не интересно доктору, это его раздражает. Даже раскрытый заговор – это фон его томлению, тоски по дому. Его злоба на молодого партизанского начальника, который грешил нюханьем кокаина (снова привет Пелевину, после штабного вагона Стрельникова, с которого Пелевиным списан броневик Чапаева – уже третий привет) и не давал доктору выспаться политическими беседами в их жилище – это типичная позиция интеллигенции, легко принимающей дары от власти (хотя эта власть росла у неё на глазах и её знаниями умнела), но желающей однажды чтобы власть отстала. Чтобы она создала Переделкино, Союз писателей, дома отдыха, где писатели имели бы всё вполне по дворянским стандартам, что нужно для написания шедевров – а потом тихо ушла, как Сталин. Ну, или моет уйти сама интеллигенция – за кордон.
Итак, пожив с партизанами, наш доктор навострил лыжи назад, в Юрятин, попутно он ужасается тому, во что превратилась железная дорога… Сам факт того, что в Гражданской уже пройден перелом, и партизаны соединяются на пути полного разгрома белых – это мало интересно мчащемуся к личной жизни доктору. Квартира Лары, мыши в ней, горячка подхваченной где-то по пути или в городе болезни – вот что нужно этому искателю личного счастья на фоне общественных бурь.
Достоевщина в финальной беседе со Стрельниковым
По идее, надо бы продолжить удивляться тому, как беглый из партизан доктор легко находит Лару, как она выхаживает его и откуда она всё знает о его семье – но мы уже поняли, что автор не силён в сюжетных загогулинах, прощаем ему такие совпадения. И вот уже, ожидая наказания за инакомыслие (а не за бегство от красных) и легко приняв явление Комаровского (которого тоже случайно занесло в Юрятин) доктор бежит на прежнее место обитания семейства в поместье, хотя семьи там давно нет, но верная муза его, Лара и её дочка – с ним. Протопить выстуженный, стоявший без хозяев дом удаётся как-то слишком быстро, но к чему придираться тут на фоне куда больших интеллигентских ляпов? Именно тут, на старом месте решает записать свои стихи доктор – и мне вспоминается «Снег» Орхана Памука, который гораздо тоньше передавал эту творческую атмосферу, момент рождения стихов… Но пусть уж так. Волки, которые ходят вокруг краткого мига счастья этой внезапной семьи – само собой, символ того внешнего мира, от которого всё бежит, но убежать не может Живаго.
Да, собственно докторских моментов деятельности его было крайне мало – потому, может, этот финтель с падающей от пупка лежащей беременной монеткой и вставили в сериал? Да, Тоню там сыграла знакомая юности моей лирической – Варвара Андреева, коей я даже посвятил в своё время оголтелый один стих... Но нынче мы про роман, а не слабую экранизацию (где не играли Безруков и Меньшиков – того кино словно и нет).
Краткие дни нежности и творчества (эта вечная несбыточность для интеллигенции!) буквально по пальцам пересчитываются, парочка недель в Варыкине, а затем приезжает Комаровский. Казалось бы – что может быть хуже? Этот достоевский пошлый персонаж, списанный со Свидригайлова, увозит музу доктора без малейших сопротивлений с его стороны – но Живаго оправдывает это тем что якобы потом присоединится к ней в бегстве от репрессий (так и неясно, какой бы идиот стал гоняться за докторишкой только из-за его идеалистских заблуждений? вот это бред такой низкой пробы, что даже глупо опровергать). На самом же деле, он остаётся наедине с волками, чтобы дождаться Стрельникова – тоже совершенно случайно оказавшегося в этих местах, в Варыкине.
Роман словно писался в надежде в лучшем случае на театральную постановку, чтобы всё было в одном помещении и при минимуме декораций. Оказывается, Стрельников, точно так же прячущийся почему-то от революции, которая, проклятая, стала жрать уже своих детей – жил тут до Лары и доктора, и лишь вернулся к себе домой. Однако нынче он выглядит подлинным оборотнем – не он ли там выл вдали на луну?
Представьте себе военачальника, отпахавшего полгражданской, и который (тут явные отголоски более поздних событий – Антонов-Овсеенко, Тухачевский, которых тоже судили и расстреливали за политическое предательство и военный заговор, а не за прошлые перегибы) теперь укрывается от суда за перегибы и за красный террор (а что же не судили Будённого, Ворошилова?) – ну, наверное, как Хлудов, а точнее его прототип Слащёв. Который преподавал в академии Фрунзе, но убит был личным мстителем, не учёл, что некоторые его не забыли и не простили… Но он-то был белый среди победивших красных! И не судом, а одиночкой был расстрелян.
Как было неясно, что вменяется в вину инакомыслящему доктору (реально дезертирство – но не о нём речь), так же непонятно, за что охотятся на Патулю Стрельникова. И говорит он отчего-то теперь совершенно уже не как человек его стажа – а всё о личном, о Ларе. Представляете – у вас теснятся вселенные в сознании, вы ищете правды перед революцией, за которую вы воевали, а изо рта льётся: «… Улица, вечерняя улица, вечерняя улица века, рысаки, саврасы повсюду. Что объединило эпоху, что сложило девятнадцатое столетие в один исторический раздел? Нарождение социалистической мысли. Происходили революции, самоотверженные молодые люди всходили на баррикады. Публицисты ломали голову, как обуздать животную беззастенчивость денег и поднять и отстоять человеческое достоинство бедняка. Явился марксизм. Он усмотрел, в чём корень зла, где средство исцеления. Он стал могучей силой века. Всё это были тверские-ямские века, и грязь, и сияние святости, и разврат, и рабочие кварталы, прокламации и баррикады»
Это мог бы говорить конферансье, но не красный военачальник, которого «по ложному оговору» собирались судить и он лишь пересиживал момент. В итоге разговор с оборотнем Стрельниковым, который затараторил теперь уж откровенно как гнилая интеллигенция, причём с неуместно ностальгическими интонациями и улыбками узнавания старой Москвы – переходит в личное русло, и тут любовь к Ларе сближает их ну в точности, как сближала Раскольникова с Соней идея покаяния и смирения, к которой вёл обоих Достоевский. Неумолчный Стрельников, однако, нисколько не раздражает доктора, как раздражал партизанский начальник-кокаинист. Проговорив всю ночь и остановившись на центральном тезисе Пастернака – главное это любовь и личная жизнь, всё прочее «историческое» есть тлен и интеллигенции без надобности, - Стрельников аккуратно застрелился, чем представил ещё одну поэтическую картину в галерее наблюдений доктора.
Что выросший на глазах читателя и доктора Патуля забубнил как Свидригайлов перед точно таким же отбытием в Америку – никого не должно смущать. Таков бесславный конец тех, кто в «братоубийственной» гражданской смел убивать божьих агнцев и гнать господ с насиженных состояний.
Бесславный финал и пафосные похороны
Что-то подсказывает Пастернаку, что «мартиролог интеллигенции» представляет из себя крайне убогое сюжетное нагромождение, потому он спешит оборвать затянутое повествование смертью героя, снова банальщина. Непрерывности не было и нет, скачок во времени примерно года два-три – это уже Москва накануне НЭПа по некоторым признакам. В Москву возвращается уже постаревший и больной Живаго, жилья нет (а у кого оно было? семья прадеда получила его только благодаря тому, что Вася, бабушкин брат, геройски сражался в Гражданской и был известен многим в ЦИК, включая Калинина, который и похлопотал о квартире), поселяется по знакомству, влачит жизнь носильщика дров. Но и тут он сгодился, обзавёлся новой женой, как-то сами и опять незаметно пошли детишки… А он всё мечтал засесть писать – и только брат его сводный даёт такую возможность, помогая деньгами и жильём в том самом Камергерском, где впервые «свеча горела».
И вот он снова что-то пишет, но надо ходить на службу, и смерть в трамвае, который ползёт медленнее человека – вот чего так долго он искал в этой бесприютной для него теперь Москве. Дети в Германии, жена там же, новая жена получает помощь от того же брата щедрейшего – что ещё нужно человеку свободного духа чтобы творить? Воздуха не хватает – тут банальность метафоры уже навела многих на политические выводы…
Кстати, место гибели доктора – это метро Баррикадная, у высотки, где узкая брусчатка. Пастернак ведь наблюдал и строительство высоток и многое новое в Москве, но вспоминал Москву иную, «раньшую». Увы, как нет в романе ни высокого, ни низкого эротизма, который мог бы хоть немного оправдать крен в личную жизнь, так нет в нём и достойного градоописания – так, картиночки отдельные, впечатления…
И снова совпадение – мимо трамвая, который ехал медленнее наползавшей на Пресню тучи, идёт дама, одетая совершенно не по эпохе, в корсете, и идёт уже зная, что сможет уехать за границу, получила разрешение… Какой снова прозрачный намёк на мечты антисоветской интеллигенции, которой в этом проклятом социалистичеком транспорте не хватало воздуху! Ей бы личный - «фордик» как у Лили Брик или что-то получше, пошире, вроде кадиллака. Ведь времена-то уже те.
Диагноз - не высокая болезнь, а чёрная неблагодарность
Пастернак писал свой слабый роман десять лет, дождался смерти Сталина, морально освободился и… И вышел-то пшик. Какой бы премией не позолотили обложку, под ней – пустота, но и та без Чапаева. Заурядность, обывательщина, воспетая книгой – не умещается в рамках даже такой рецензии беглой. Она стыдна и похабна, а не почётна – эта позиция, которую под конец автор решил «укрепить» постскриптум уже откровенно собственными стихами, чтобы беспроигрышно. Всё-таки старая слава, статус в СП, несмотря на прижатость и недопущенность в последние годы, сослужили службу Пастернаку, и именно этого не могли, да и не должны были прощать ему советские писатели. Это было предательство и неблагодарность - в переделкинском комфорте писать не просто вяло-антисоветский, а ещё и откровенно слабый, позорящий всех советских писателей роман. За то время, что роман Пастернака обрастал событиями, частями, главами и эпилогами, были не только написаны, но получили Сталинскую премию и тотчас экранизировались в цвете "Журбины" Всеволода Кочетова, писателя куда менее известного в 1930-х, чем Пастернак. Ясно теперь, какая слава и какой общественный резонанс злили Пастернака и толкали его к загранице, к белоэмиграции и культурной антисоветчине?
Морализаторство, отрованное от базиса, надклассовый гуманизм - вот то действительно опасное, что в романе было и что начало отравлять потихоньку читательские умы и настроения. Именно этой моралью, уже поставленной откровенно на службу контрреволюции в Холодной войне - и будут добивать СССР в 1980-х изнутри, чтобы устранить идеологического и геополитического конкурента США, закупивших тогда, в год выхода романа всего 500 экзепляров книги, но вовремя, взрастивших из этих экземпляров профессиональных убийц социализма. Роман ознаменовал собой обособление интеллигенции в СССР в особую касту (пьющую блага социализма, но испускающую в общество чистейший яд), вольную судить рулевых исторического процесса банально-христианскими побасенками и дореволюционными аршинчиками мерить стройки коммунизма.
Кстати, я так и не понял, зачем ранее, до оторванных от сюжета, героев и времени стихов, в книге - эпилог, само упоминание Великой Отечественной? Чтобы после смерти Живаго Гордон и Дудоров просто встретились и пообщались (опять же, зачем, что сюжетно тут важного?), как думаете? Нет, чтобы там, в каком-то привычно читателю уже искусственном, нефронтовом по лексике и эмоциям, академическом, интеллигентском диалоге, в 1943-м году зачем-то прозвучало упоминание «Гулага 92 Я Н 90: нарубили себе темниц, обнеслись частоколами, обзавелись карцерами, сторожевыми вышками - всё сами. И началась лесозаготовка». А что тут должно поразить читателя? Что всё своими руками враги Советской власти делали? Так в 1934-м уже вышла великолепная книга под редакцией Горького «Канал имени Сталина», в которой подробно и на многие голоса, гордо описано соратниками Пастернака по СП СССР (Катаевым, Зощенко, Петровым, Борисом Полевым), как принципиально своими руками не только бараки себе строили, но и тончайшие механизмы для самого канала заколючённые инженеры придумывали и делали из местных материалов, диабаза, дерева, земли... Снова никого не удивил поэт. Впрочем, разве что иностранцев, где услвия содержания в тюрьмах и сама система отбывания сроков была куда хуже и бессмысленней (этому посвящего предисловие воспевающей каналоармейцев книги, последней книги Горького).
И эту хилую компиляцию надо было десять лет мусолить?
Помнится, когда Сталин назвал Маяковского лучшим поэтом эпохи, Пастернак, любимец Бухарина, вспылил: я, мол, полагал, что это я лучший, но теперь и мне легче стало… Спор однако шёл между мертвецом и ещё не написавшим главного произведения поэтом. Что ж, товарищ Сталин и тут не ошибся – главное произведение досказало всё, Пастернак выбрал не просто чью-т сторону, его глупо использовали в Холодной войне, это стоило ему жизни, ну а литературе, увы, потерянного на чтение этого романа времени. Что-то вычерпывается, но не сообразно ожиданиям, конечно же. Герои прозрачны и вторичны, сюжет прыгуч и банален, любовь… Тоже требует доработки, что попыталась Чулпан Хаматова во всю свою немосковскую черноглазую силушку в сериале сделать. Но на дочку мелкой буржуазии не тянет.
О чём и зачем роман? Был ли он действительно романом «свиньи, которая гадит где ест» - так раздухарившиеся коллеги из СП клеймили Пастернака. И тут – аванс. Нет, никаких серьёзных гадостей там нет. Это грустный итог самовольно выпавшего из Эпохи поэта – это не о каком-то герое (внешность которого Пастернак забывает описать, и это при столь подробном рассматривании погоды и природы), это о себе, выпавшем из поезда большевиков.
Как мало было совместной жизни у Лары и Юры, но как долго Лара прощается с ним! В реальности жизнь с Комаровским, который на Дальний Восток ехал точно как в Америку, но с соблазнённой им, с грехом своим – была куда дольше. Откуда она вообще взялась в Москве в момент внезапной смерти Живаго в трамвае? Но мы же и ранее не удивлялись совпадениям для театра нормальным… Жил как приживальщик у пролетариата, воду носил, бабам нравился, детей зачинал, стишки писал, помер вот так же незаметно, как жил. Но тут-то всё и началось! (опять банальные мечты недобравшего славы переделкинца)
Смерть и похороны Живаго, однако, собирают народу едва ли не как похороны Маяковского – откуда взялось у него столько поклонников?! Когда и где он написал то, что они читали и полюбили? Опять неясность и небрежность. Да, в этих длительных похоронах, театральном монологе у гроба Лары, в этой неуместной для Москвы 1920-х и просто нереальной панихиде – сам Пастернак и его, как сказал бы Фрейд, влечение к смерти, но смерти оформленной по-старинке, дореволюционно. Усиливающиеся «воззвахи», религиозный дурман, накрывающий Лару и гроб, ну и всё такое прочее. Как и было сказано – печаль и бегство. Чем отогнать «бесов», как не псалмами и православными похоронами?
"Я чувствую тепло Его ладоней" - по молодости как и все атеист, Пастернак и сам в последних стихах был воззвах. Да, тут и не улыбнёшься уже. Давая направление регрессирующей интеллигенции, он в 1957-м проложил путь и лит-эмигрантам, и оттепели, и фактически её озаглавил, в гроб сходя благословил, а дальше пошли уже в этот пролом солженицыны...
Материал по теме:
"Доктор Живаго" и пациент Пастернак (ч.1)
|
|