2018 год, как известно, был объявлен "годом Солженицына", столетия этой "совести нации", юбилей которой пышно праздновался на государственном уровне.
А 18 января — день первой премьеры фильма Сергея Эйзенштейна "Броненосец "Потёмкин"" в 1926 году. Но многие ли вспомнили пару дней назад об этой дате? Допустим, годовщина была некруглой: но многие ли вспомнят о ней хотя бы в 2026-м, в год столетия фильма? Если Россия останется нынешней, то есть буржуазной — едва ли. А ведь это произведение, которое на мировом уровне критики признавали лучшим во всей истории кинематографа. Но про это тоже не помнят... Даже в позднесоветские времена ведущий телевикторины "Что? Где? Когда?" как-то поставил "знатоков" в тупик вопросом про "лучшую картину всех времён и народов". Они стали ломать головы: Джоконда? или что? Про фильм они и не вспомнили...
А ведь, между прочим, 100-летний юбиляр минувшего года свой дебют в печати в 1962 году отметил яростной критикой творчества Эйзенштейна, в том числе и "Броненосца". Остановимся на этом подробнее.
Всего в повести "Один день Ивана Денисовича" упоминания режиссёра два. Первое — диспут о фильме Эйзенштейна "Иван Грозный". Вот этот эпизод:
"Цезарь трубку курит, у стола своего развалясь. К Шухову он спиной, не видит. А против него сидит Х-123, двадцатилетник, каторжанин по приговору, жилистый старик. Кашу ест.
— Нет, батенька, — мягко этак, попуская, говорит Цезарь, — объективность требует признать, что Эйзенштейн гениален. "Иоанн Грозный" — разве это не гениально? Пляска опричников с личиной! Сцена в соборе!
— Кривлянье! — ложку перед ртом задержа, сердится Х-123. — Так много искусства, что уже и не искусство. Перец и мак вместо хлеба насущного! И потом же гнуснейшая политическая идея — оправдание единоличной тирании. Глумление над памятью трёх поколений русской интеллигенции! (Кашу ест ротом бесчувственным, она ему не впрок.)
— Но какую трактовку пропустили бы иначе?...
— Ах, пропустили бы?! Так не говорите, что гений! Скажите, что подхалим, заказ собачий выполнял. Гении не подгоняют трактовку под вкус тиранов! [...]
— Но слушайте, искусство — это не что, а как.
Подхватился Х-123 и ребром ладони по столу, по столу:
— Нет уж, к чёртовой матери ваше "как", если оно добрых чувств во мне не пробудит!"
Этот небольшой эпизод — редкий образец "натягивания совы на глобус". Начнём с того, что герой повести, глазами которого автор описывает и рассматривает лагерный мир — простой крестьянин, Иван Денисович Шухов. Эйзенштейн и его творчество никаким боком и никакой стороной не входили в сферу восприятия Ивана Денисовича. Но, предположим, он даже и услышал бы шибко мудрёный "образованный разговор" о режиссёре. Скорее всего, он начисто прошёл бы мимо его сознания, как "галдёж радио", о котором упоминается в повести. Это ему не нужно, чуждо, не важно, не интересно. Но нет, Шухов вслушивается в головоломный для него разговор, воспринимает его смысл, и улавливает даже такие зубодробительные фразы, как "Глумление над памятью трёх поколений русской интеллигенции!". Это натяжка первая.
Вторая натяжка состоит в том, что разговор происходит в январе 1951 года, а герои повести обсуждают ВТОРУЮ серию "Ивана Грозного", которая на экраны не вышла до 1958 года. Конечно, если предположить, что оба собеседника вращались в кинематографических кругах, то есть шанс, что они могли её посмотреть и тогда. Но это предположение уж больно маловероятно. Значит, для Солженицына было так важно пнуть произведение Эйзенштейна, что ради этой цели он, не задумываясь, шёл на явный анахронизм. (Кстати, на тот факт, что разговора о второй серии «Ивана Грозного» на момент действия повести Солженицына в лагере идти никак не могло, указывал ещё чехословацкий киновед Любомир Линхардт (1906—1980) на конференции по творчеству Эйзенштейна, проходившей в московском Доме кино в 1968 году).
Третья откровенная натяжка видна в словах "жилистого старика", который говорит о режиссёре: "подхалим, заказ собачий выполнял". И его оппонент с этим фактически соглашается! Но ведь если сам фильм в тот момент мало кто видел, то уж опубликованное постановление ЦК о нём читали буквально все, хоть сколько-нибудь интересовавшиеся искусством! А постановление громило вторую серию фильма на чём свет стоит именно за неправильную историческую трактовку! Как раз упомянутая в споре "пляска опричников с личиной" вызвала особенно резкую критику Сталина и затем ЦК: "Человек совершенно отвлёкся от истории. Изобразил опричников, как последних паршивцев, дегенератов, что-то вроде американского Ку-Клукс-Клана. Эйзенштейн не понял того, что войска опричнины были прогрессивными войсками, на которые опирался Иван Грозный, чтобы собрать Россию в одно централизованное государство, против феодальных князей, которые хотели раздробить и ослабить его. У Эйзенштейна старое отношение к опричнине. Отношение старых историков к опричнине было грубо отрицательным..." И это всё Солженицын устами своего персонажа обобщает словами "подхалим", "вкус тирана" и "собачий заказ исполнял"?
Наконец, надо заметить, что и стороны в споре подобраны очень характерно, чтобы выразить симпатии автора. Эйзенштейна защищает Цезарь Маркович, "авторитетный заключённый" (получающий регулярно посылки с воли и работающий в лагере в конторе, помощником нормировщика). Иначе говоря, "лагерный придурок". Обличает "жилистый старик", каторжанин, двадцатилетник, явно изведавший немало в течение своего срока.
Но и этого мало показалось Солженицыну. В одной из дальнейших сцен повести герои вновь принимаются обсуждать Эйзенштейна — на этот раз фильм "Броненосец "Потёмкин"". Вновь спорят два интеллигентных зэка — бывший капитан второго ранга и тот же Цезарь Маркович, что и в первой дискуссии.
"Уговаривает Цезарь кавторанга:
— Например, пенсне на корабельной снасти повисло, помните?
— М-да... — Кавторанг табачок покуривает.
— Или коляска по лестнице — катится, катится.
— Да... Но морская жизнь там кукольная.
— Видите ли, мы избалованы современной техникой съёмки...
— Офицеры все до одного мерзавцы...
— Исторически так и было!
— А кто ж их в бой водил?... Потом и черви по мясу прямо как дождевые ползают. Неужели уж такие были?
— Но более мелких средствами кино не покажешь!
— Думаю, это б мясо к нам в лагерь сейчас привезли вместо нашей рыбки говенной, да не моя, не скребя, в котёл бы ухнули, так мы бы..."
На этом беседа обрывается, но всё, собственно, уже сказано. Устами своих героев автор выразил две дорогие ему мысли: во-первых, не могли "все до одного" царские офицеры быть мерзавцами ("кто же их в бой водил?"), а во-вторых, матросы определённо "зажирели" (как, кстати, и выразился в начале восстания судовой врач, поплатившийся позднее за эти слова): не хотели червивое мясо есть! Вот их бы в лагерь к Ивану Денисовичу — они бы живо свою привередливость забыли! Вмиг бы червивое мясо жрать научились, да ещё и похваливали бы!
В общем, г-н Солженицын уже тогда, в открытой советской печати, пару раз пнул революционных матросов. И аккуратно провёл мысль, которая стала в наше время избитой мантрой всех булкохрустов и плакальщиков "России, Которую Мы Потеряли": при царе-батюшке жилось лучше и кушалось слаще, чем при проклятых коммуняках!
А ещё говорят про лютость и немилосердие советской цензуры... А ведь такие мелкие и не-мелкие шпильки, если внимательно вчитаться в повесть, рассыпаны по всему её тексту! Вот, например, из другого места той же повести: "В лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку — целыми сковородами, кашу — чугунками, а ещё раньше, по-без-колхозов, мясо — ломтями здоровыми. Да молоко дули — пусть брюхо лопнет. А не надо было так, понял Шухов в лагерях." Ну, то есть опять та же мысль: "по-без-колхозов" крестьянину жилось не в пример богаче и вольготнее, чем при них. Вот только — всем ли? Кулакам — без вопросов. Но неужто и батраки, беднота деревенская "ели мясо ломтями здоровыми"?.. Увидена сельская жизнь глазами, мягко говоря, не бедняка...
Но почему Солженицыну было так важно подвергнуть буквально разгромной критике творчество Эйзенштейна в своей повести, что он шёл ради этого на все эти грубые натяжки? Очевидно, Эйзенштейн был для него олицетворением всего советского революционного, красного искусства. Солженицын критиковал советскую действительность 1951 года, но отнюдь не слева (как критиковал бы Эйзенштейн), такая критика ему чужда и ненавистна, а справа. Отрицание Эйзенштейна для него — это отрицание всей революции, начиная даже не с Октября или Февраля, а ещё с матросов 1905 года, осмелившихся отвергнуть червивое мясо, предложенное им отцами-командирами. И общая "мораль" сей "басни" ясно вырисовывается: не бунтовались бы против царя-батюшки и поставленного им начальства, которое "в бой водило" — так и ели бы мясо "ломтями здоровыми", как "по-без-колхозов", а не мечтали бы тоскливо, сидючи в лагере "тирана" и "батьки усатого" (выражения из повести) о червивом мясе из матросского котла.
Упомянутый выше киновед Линхардт признался в 1968 году, что удивлен и расстроен тем, что Солженицын зачем-то обрушивается на покойного режиссёра с крайне субъективными нападками, хотя является его "потенциальным эстетическим союзником". Эх, наивно рассуждал чехословацкий деятель. Союзником? Как бы не так... Ярым классовым врагом — так точнее. Линхардт тогда определил эту ситуацию в советской культуре как скрытое продолжение Гражданской войны — вот тут он не ошибся...
А чему приходится удивляться, так это тому, в каком странном затемнении сознания Никита Сергеевич Хрущёв (при всех исторических вопросах к нему — всё же таки Первый секретарь ЦК компартии) мог назвать эту вполне антисоветскую и сугубо антиреволюционную по настроению повесть "партийным произведением"? Не иначе, как он решил, что если главным героем повести избран ватник Иван Денисович (а не богатый лагерный интеллигент Цезарь Маркович, или же кавторанг) — то, значит, произведение "рабоче-крестьянское", сиречь "партийное". Но ведь этого для такого вывода вовсе недостаточно....
|
|