Мне бесконечно жаль, что умер Селезнев – человек редкой порядочности, даром что пришел на первую свою большую службу редактора «Комсомольской правды» из продувного комсомола. И достиг на этом месте выдающегося результата – сделал Комсомолку газетой № 1 в СССР. Во всяком случае при нем (1980-88 гг.) она считалась самой действенной и дерзкой: критическая статья в ней была настоящим приговором для гнилых партноменклатурных шишек!
В память об этой светлой личности – фрагмент из моего очерка «Газетное очко».
…Но наконец мне повезло: меня взяли стажером в сельский отдел «Комсомольской правды». Главным редактором тогда там был наш будущий глава Госдумы Селезнев. Фигура в том, редакторском обличье, хоть ему и было всего 30 с чем-то, казавшаяся мне даже внушительней, чем в его пост-качестве. Впрочем в той, еще могучей как-никак державе пресса была в полном смысле действующей властью, и даже не четвертой, а второй, после партийной. По газетной заметке людей лишали самых высоких кресел – хоть и пробить цензурные заслоны было нелегко.
Теперь все это девальвировалось крайне – что при действительной свободе слова, думаю, и было б справедливо: дело прессы не валить начальство, а давать стране правдивого угля. Но нынче она просто дает туда-сюда, по усмотрению из-за кулис, и служит не стране, а этим закулисным сутенерам.
Итак Селезнев, первый крупный властелин, которого я видел близко, внушал мне, самому последнему в строю, невольный легкий трепет. Он же, поднимаясь на наш этаж в особом лифте, в черном кожаном пальто, с набрякшей своей значимостью физиономией, казалось, и не замечал меня.
Хотя уже потом, когда его загнали на куда низший пост редактора «Учительской газеты» и мы с ним встретились, уже довольно запросто, я смог понять, что ошибался. Но когда он, священный в свое время Главный, сам предложил мне сигарету и зажег огонь, во мне вновь трепыхнулось нечто позабытое. Былой кумир – все бог, и девальвация его в просто обходительного собеседника невольно ущемила мои ностальгические чувства.
Впрочем он и при власти в «Комсомолке» держался со всеми запросто и без хамства. Верстается номер, все столпились над столом с макетом, доходит до намеченного на сладкое фельетона, его характерная реакция: «Не обхохочешься. Ну что ж, другого нет…»
Со мной в отделе сидел Леша Черниченко, сын знаменитого сельхозписателя Юрия Дмитриевича. Последний на моих глазах стучал в свою «крестьянскую» грудь, внушая маловерам: «Без партии народ – слепой щенок! Партия – наша надежда и опора! Кто против партии, не смыслит в сельском деле ничего!» И только этой партии накостыляли, как он стал автором того ударного в хвост коммунистов плагиата: «Додавите проклятую гадину!» А Лешу за его статью похвалил по телефону сам Брежнев! Потом он, уже сменив, как папа, политический окрас и резво выскочив из той же партии, как из чужой постели поутру, рассказывал эту историю как анекдот.
Оно анекдотически и было, потому что сообщить о брежневском звонке пришел из секретариата главный прикольщик Комсомолки Миша Палиевский, и все подумали, что это его очередной прикол. Но в ту пору Леша очень аккуратно умел отделять анекдотическое от существенного. Писал с пафосом о транжирах государственной копейки – а заправлять свою машину ездил к левакам за кольцевую автостраду. Где мне, когда я как-то съездил с ним, очень понравилось название орудия для перекачки топлива из баков ЗИЛов: «воровайка». Я так над этим словом и всей вытекавшей из него двойной моралью ржал, что Леша веско отпустил: «Старик, ты дождешься, что смеяться будут все, кроме тебя!»
Еще заметен был из молодых, но ранних перышников Комсомолки совсем зеленый юноша Валя Юмашев. С каким-то совсем невзрослым и несобранным лицом он вел однако целую страницу по комвоспитанию молодежи «Алый парус». А потом, как-то логически сменив свой алый стяг на противоположный, уселся на уже серьезной должности в коротичевском, первом рупоре крамолы, «Огоньке»…
И вот я, глядя на эту золотую поросль, все никак не мог понять: почему их, ничем не отличавшихся вроде от меня, уже знала и читала вся страна – а мой скандальный кипеж не шел дальше местных коридоров?
Вопрос больной, конечно, для тщеславия, и я бы, может, и хотел свести его к банальной теме о продажности. Но как сказал один старый лис, все продаются, но не всех хотят купить. Мои же пернатые ровесники, как не стареющие и не теряющие своих прелестей от смены покровителей гетеры, шли как при коммунистах, так и при дальнейших демократах нарасхват.
Словно в них, фаворитах стойкого успеха, причем самые большие компартийцы оказались потом самыми большими демократами, сидел еще какой-то дополнительный секрет – о чем у меня есть одна догадка.
Когда я еще только начинал автором всего двух напечатанных стишков, сижу однажды дома – звонок в дверь. Открываю – стоит очень приличный молодец в строгом костюме с галстуком: «Здравствуйте, я к вам». И сует мне в нос корочку красного цвета, где я, чуть ошалев, вычитываю лишь одно: Комитет Государственной Безопасности. И смиренно, как овечка, провожу гостя в свою комнату, лихорадочно смекая, чем мог проштрафиться перед его знакомой раньше исключительно по анекдотам службой?
Он дружелюбно предлагает мне присесть, садится сам и говорит: «У меня к вам предложение». Дескать, как им известно, я накоротке со всякой творческой богемой, в курсе ее помыслов, которые очень их интересуют. И не готов ли давать им, скажем, раз в месяц, информацию, которая весьма послужит пользе всей страны?
Я от таких речей теряюсь еще больше и вместо того, чтобы в картинной позе дать прямой отказ, лопочу: «Да вы знаете, едва ли справлюсь, вот, даже на службу не могу устроиться...» – «А это все не страшно. Трудоустроиться мы вам поможем и обеспечим вашим талантам самое достойное вознаграждение».
Но эти авансы, унизительные для еще всецело обольщенного своими силами юнца, заставили меня набраться духу и сказать твердое нет. На что мой гость ответил: «Да вы не спешите, подумайте, а мы еще вас навестим. И о нашей встрече попросил бы никому не говорить».
Но больше никто из столь обходительных на поверку органов меня не посетил. И вспомнил я об этой встрече уже много позже – глядя, как прилежные и даже неприлежные совсем собратья самым непостижимым подчас образом взмывали ввысь и начинали угощаться по самому гамбургскому счету, суленому когда-то мне. Но если уж меня, нестройного, тогда возникла мысль, вниманием не обошли, то неужели других, куда более организованных и стройных, минули? Но эта тайна, видимо, так и останется вовек во глубине их душ.
Заведующей отделом в Комсомолке мне досталась старая дева с кучей ее личных болячек – но в партийном и идейном плане настоящая скала, почище Селезнева, о которую я дальше и разбился.
Для начала она отправила меня в командировку по тревожному, как называлось тогда, письму доярок одного совхоза в Харьковской области, которым не давал житья заведующий фермой. На месте выяснилось, что этот откормленный бугай был каким-то страшным половым тираном. Одних доярок где мытьем, где катаньем переимел; других дожимал до слез и увольнений – но за него горой стоял партком. На всякий случай я потребовал себе в сопровождение следователя местной прокуратуры – и все беседы вел под протокол с подпиской об ответственности за дачу ложных показаний.
Но все равно: вернулся – в редакции на меня уже лежит тележка: что корреспондент не внял, не разобрался, и потому все, что напишет, будет ложью. Моя заведующая задает мне страшную головомойку, я ей кивать на протоколы, а она: «Мне этого не надо, мне надо, чтобы не было вот этого!» – и тычет своим пальчиком в поклепное письмо.
Берет ручку и на моих глазах, для пущего воздействия, строчит ответ: «День добрый! Благодарим за внимание к газете!..» Следом просит лицемеров извинить за меня, неопытного новичка, который будет обязательно наказан – и несет это на подпись к Селезневу.
Но тот, приняв довольно механически эту бумагу и начав уже ее подписывать, бросает: «Серьезно оступился стажер?» Моя трусливая начальница заверяет его, что все в порядке – и даже все мои шаги заверены прокуратурой. Тогда Селезнев с недоумением отводит руку – так эта бумажка и осталась с половиной его подписи – и говорит: «За что ж тогда стажера дрючить? А ну вздрючим тех, кто наклепал!»
Я тем временем сижу ни жив ни мертв, ожидая решения моей судьбы. Но возвращается свирепая начальница – и не глядя на меня швыряет мне на стол самый генеральный, цвета махаона в гневе, бланк:
– Ну, твое счастье. Можешь сам на них что хочешь написать, Селезнев подпишет.
И я, сразу из пропасти воспрянув до небес, пишу: «В Харьковский обком КПУ. Направляем вам письмо с клеветническими измышлениями таких-то... та-та-та... и просим дать принципиальную оценку». И уж им дают!
Но я, как-то не смекнув, что уже нанес тяжкую подкожную обиду моей заведующей, тащу следом и заметку, где в сочных красках – все подробности лирического беспредела бугая, от которых та багровеет: «Ну, знаешь, это уже слишком. Этого тебе тут не позволят! Каких-то сучек покрывать!» И я с изумлением вижу по ее идущему со дна колодца гневу, что больше всего в заметке ей глянулся сам красочно изображенный мной бугай! И пускаю эту спорную заметку по инстанции через ее голову. Мужики ржут: «Соображаешь хоть, кому ты это сунул? Факты хоть замени приличными, эту похабщину никто не тиснет все равно!»
А тогда в сидевшей в том же здании «Советской России» как-то здорово печатался Андрюха Черненко, из тех же молодых и ранних, ну, чуть постарше моего. Потом, после сброса партбилетов, он, сержант запаса, теми же неисповедимыми путями вышел в действующие генералы на пост начальника центра общественных связей ФСБ.
Я слегка знался с ним, и он тоже был не прочь дать мне при случае, как дока новичку, какие-то полезные советы. И вот как-то мы с ним стояли в очереди в нашей буфет-столовке, очередь шла вяло, одна девчонка на раздаче никак не справлялась с ней. Но приближение к заветной цели – наконец выкушать добротный кусок мяса – развязало его неболтливый язык по поводу моей, известной и ему, истории:
– Спокойней, старик, будь к таким вещам. Ну, переделай, как хотят, тебя что, от этого убудет? Ты просто съездил – и в тебе еще кипит. Спусти пар. Не надо этими ужасами пугать, все равно это дальше этажа не уйдет… Щи полные и бифштекс, – его очередь наконец дошла.
И, загрузив поднос, он своей твердой походкой понес его к столу. Пока готовился мой кофе, я продолжал невольно любоваться им. С чувством рачительного едока он обтер салфеткой ложку с вилкой, развел крепкие локти, взяв наизготовку инструмент…
От его плотного, коротко стриженого загривка веяло лютым спокойствием уверенного в себе на все сто профессионала. Вот так же точно он брал в свою бойцовую ладонь перо, спокойно обращая трепетные факты жизни в бестрепетный газетный материал. И эту поступательную неотвратимость не мог смутить никто – даже тот хохмач Миша Палиевский с его двумя коронными примочками: «Писатель! Классик! Автор монографии «Литература – это я»!» И еще, когда в типографии верстались его стишки о Ленине или какой-то первополосный официоз: «Внимание! Ключ на старт! От-сос!»
…Он сделал первый зачерп, со спины было видно, как вся его фигура подалась навстречу пище. Но тут же пригнутые плечи разошлись, ложка с плеском полетела в щи, он встал во гневе – и стремительно вернулся со своей тарелкой к стойке:
– Опять холодное! Сколько раз можно говорить!
Та девчонка растерянно пробормотала:
– Я не могу каждому наливать, вас много, а я одна…
– Не можешь, поищи себе другое место. Мы можем хоть у себя здесь иметь приличный буфет!
– Да я заменю, заменю, не кричите только.
Шевельнувшаяся было во мне шутка на предмет столь ярой привередливости тут же сдохла по соседству с убийственным, прожигавшим нерадивую девчонку взглядом корифея. Он молча принял свеженалитое и унес на свое место. Но теперь его загривок источал отравленное на все сто процентов удовольствие и бурю духа во весь объем большой тарелки.
Я наконец получил свой кофе, но испил его подальше от сердитого рубаки и поспешил уйти. Мне стало как-то не по себе при мысли о том, как он сейчас расправится со сбитым на одной крови со мной бифштексом…
Заметку мою в итоге все же тиснули, значительно подрезав; но моя начальница сочла это за плевок в нее, надолго отлучив меня от всех командировок. А когда мне снова удалось вырваться в тревожную дорогу и напечатать новую заметку, все кончилось опять же плохо.
Я написал о злоключениях родителей погибшего в Афганистане воина, что можно повторить чуть не дословно и сейчас, и было б в точку – но с одной лишь разницей. Тогда это была сенсация: что где-то глубоко в Сибири, за Байкалом, проявили черное бездушие к осиротевшим старикам. И не успел я выехать оттуда, как им вернули все их льготы, принесли извинения, почтили память сына, а виновным настучали по башке.
Теперь же от таких писаний толку будет ноль. Все же что-то, что назови хоть совестью, хоть страхом, в чиновниках того, советского пошиба еще теплилось, и достучаться до них еще можно было. И Селезнев впрямь делал все, что мог, чтобы пробить общую коросту, в том числе и среди своих подчиненных. Жаль только, что подобных ему в позднем СССР было все меньше – а объявивший перестройку Горбачев как раз таких, в ком кожей чуял конкурентов, под шумок новых лозунгов изжил и вовсе…
Ну а я после двух критических заметок, за попытку «заработать критиканством дешевую популярность» был отлучен от всякого писательства и посажен отвечать на письма читателей. То есть строчить так называемые «стандартки» – на десяток схожих писем один текст: «День добрый! Благодарим за внимание к газете, ваше письмо отправлено туда-то – и привет!»
Терпел, терпел я это – и не вытерпел. Поставил Селезневу, через голову моей заведующей, ультиматум: или вы меня сейчас же переводите в корреспонденты – или я здесь больше не слуга. Он, слегка обалдев от такой наглости, ответил: хорошо, но не так сразу. «Ах не сразу? – сказал я, залезая окончательно в бутылку. – Ну так пусть вам же будет хуже!» – и кинул ему на стол заявление об увольнении, которое он, пожав плечами, и подписал.
Об этом своем глупом шаге я жалею до сих пор – как о каком-то ничтожном предательстве достойного на редкость человека.
|
|